Мужчины сидели вокруг большого обеденного стола. Дамы собрались в гостиной. Временами оттуда доносился негромкий смех. В мужской компании было куда шумнее. Лица у всех горели; мы пили и курили не переставая. Из-за дыма в комнате почти ничего не было видно. По углам затаилась тишина. За стенами дома лежал безмолвный, укрытый снегом город, а еще дальше были рассыпаны сотни тысяч ферм со своими обитателями, и надо всем царил холод зимней ночи.
Беседа наша текла довольно бессвязно, было много сумбура в чувствах, иногда разговор уходил далеко в сторону, но рано или поздно возвращался к основной, всех волнующей и всех касающейся теме. Что-то должно произойти. Теперь жизнь в Островитянии должна измениться. И нам предстояло способствовать этим переменам. Такова была наша задача, наш долг…
Месье Перье, чей голос иногда звучал механически, как фонограф, не давал беседе умолкнуть. Он не употреблял каких-либо особо замысловатых оборотов, но все же французский был для меня языком иностранным, и усилия, затрачиваемые на перевод, скрадывали смысл, кроющийся в отдельных интонациях. С немецким дело обстояло не лучше. Английский, на который неожиданно то и дело переходили Гордон Уиллс и Ламбертсон, вдруг начинал звучать как чужой. Перевести все это разноязычие на островитянский было бы, пожалуй, очень и очень непросто. Многие слова обладали весьма расплывчатым смыслом, и пока я выискивал нужное значение и подбирал ему соответствие в островитянском, я успевал пропустить то, что говорилось далее. Допустим, я стал бы объяснять Наттане, о чем шла речь… К примеру, для обозначения понятия «благо» в островитянском существовало сразу несколько слов, одно из которых употреблялось, когда дело шло о росте злаков на полях и деревьев в лесу, другое обозначало «благо» в отношении алии, третье — «благо» в случае болезни, четвертое «благо» касалось физического и душевного здоровья, и так далее, и в каждом случае выступал какой-то один, особый смысловой оттенок. Ламбертсон сказал Уиллсу, что уж теперь-то островитяне должны понять, каким благом будет для их страны торговля с заграницей. Перевести это было невозможно. Кто-то рассказал довольно соленый анекдот о затруднительном положении, в котором оказалась некая «милая» дама. Как было перевести это «милая» на островитянский? Значило ли оно, что эта дама всегда держала обещанное слово, или она была хорошей хозяйкой, а может быть, хорошей любовницей?
Разговор то стихал, то разгорался с новой силой.
Перье предположил, что Мора надеялся, отвечая на вопросы лорда Дорна, изложить многое из того, что он опустил в своей речи. У каждого нашелся свой ответ. Поведение лорда Дорна расценили как искусный политический трюк. Какой же это трюк, возразил Гордон Уиллс, если ничто не мешало лорду Море продолжить свою речь, когда выяснилось, что вопросов нет. Пусть не трюк, но по крайней мере политический ход. Серьезные вопросы не решают с помощью трюков или ходов. Политический трюк вроде того, что проделал в сороковые годы тогдашний лорд Дорн, давший возможность всем дипломатам высказать свое мнение перед Советом, что имело катастрофические последствия, — больше не повторится. Нет, Дорны явно были искусными и коварными политиками.
Моры никогда не опускались до подобных методов, с этим были согласны все, и никогда не прибегали к неофициальным средствам воздействия на членов Совета. Однако Мора не полностью использовал предоставленный ему шанс. Кое в чем он явно разочаровал. Надо было держаться жестче…
Месье Перье интересовало, произведет ли речь лорда Дорна столь же малое действие.
— Хотелось бы так думать, — сказал граф фон Биббербах, и Ламбертсон поддержал его.
Мы присоединились к дамам. Голова у бывшего консула Джона Ланга гудела, веки были воспалены, глаза закрывались сами собой. Разговор отдавался в ушах, как звук далекого прибоя. Дам, разумеется, интересовало буквально все… Мужчины пустились в объяснения. Дамы кивали.
Настало время расходиться. Под шум надеваемых плащей и накидок хозяин дома успел перемолвиться со мной.
— Что вы думаете обо всем этом теперь, когда вы вне игры? — спросил месье Перье, и я постарался стряхнуть сонливость и собраться с мыслями.
— Я хочу, чтобы Островитяния осталась такой, какой была, — ответил я.
Француз, казалось, собирался что-то заметить, но вместо этого он задал новый вопрос:
— Что зависит от наших желаний? Мы лишь представляем чужие…
Мари посетовала, что я так и не послушал музыки.
— У него появились совершенно деревенские привычки, — сказала Жанна.
В ночном воздухе веяло прохладой, и Город лежал, притихнув, под пухлым покровом только что выпавшего снега. Я пошел с Ламбертсонами, и, поскольку было довольно скользко, миссис Ламбертсон взяла меня и мужа под руки. Высокая, добрая, ласковая, в пушистой накидке, она шла, беспомощно скользя, и от нее веяло крепкими, пряными духами.
Попрощавшись с супругами у гостиницы, я стал подниматься на холм. Тьма, покой городских улиц, свежий ночной ветерок и мирная обстановка моей комнаты — все настраивало на то, чтобы продолжать записи.
22ИЮНЬ 1908-го. — СЛОВО ЛОРДА ДОРНА
На следующий день, пятнадцатого июня, я пришел на заседание пораньше: мне хотелось занять удобное место, поскольку оживление на ужине у Перье заставляло предполагать, что дипломатические ряды будут переполнены, однако публики было мало. Может быть, посланники рассчитывали, что речь затянется и они еще успеют прийти к ее окончанию, либо же своим отсутствием они собирались выразить молчаливое неодобрение. А может статься, причина крылась просто в том, что сегодня прибывали пароходы. Как бы там ни было, почти никто не явился. Зато на скамьях с островитянской стороны не было ни единого свободного места, и некоторые даже заняли скамьи боковых рядов, обычно оставляемые для иностранцев.
Любой член Совета имел право задать вопросы лорду Море касательно вчерашнего выступления, но никто не пожелал этого сделать. Напряженная пауза затягивалась. Тор несколько раз обращался с просьбой задавать вопросы, но ответом ему было молчание. И сторонники Моры, и сторонники Дорна выжидали…
Наконец лорд Дорн поднялся, его приветствовали, и он начал говорить — легко, раскованно, почти небрежно.
— Я удивлен, — сказал лорд Дорн, — что не слышу вопросов, хотя для меня и кое-кого еще недомолвки в речи Моры настолько очевидны, что удивляться бы и не стоило.
Есть, правда, одно исключение. Все мы слышали о предложении сделать остров Феррин межнациональной собственностью. И это не просто предложение металлургических компаний, а недвусмысленные требования иностранных правительств, которым вторит правительство Моры. Они хотят, чтобы Островитяния оставила за собой лишь чисто номинальное право суверенитета, а они на деле контролировали бы жизнь острова, обещая взамен некое количество золота и сравнительно небольшую долю добываемых руд. От нас требуют, чтобы мы по доброй воле уступили загранице полезные ископаемые, запаса которых хватило бы и нам, и бесчисленным поколениям наших потомков. Они ждут, что мы дадим втянуть себя в рискованную игру с остальным миром, станем заботиться лишь о ближайшем будущем, полагаясь на человеческую изобретательность там, где нужно придумать что-то новое взамен уже использованного.
С необычайной отчетливостью припомнились мне подобные рассуждения Дорны на борту «Болотной утки», когда она не была еще замужем за королем, и, взглянув на ее профиль, видневшийся в конце длинного ряда скамей, я заметил, как щеки ее вспыхнули, словно и она узнала свою мысль.
— Мора упомянул о многих предполагаемых концессиях, но только не об этой, почему я и не стал ничего спрашивать, решив, что это не тема для споров, и у Моры даже в мыслях нет уступать Феррин. Но я говорю об этом теперь, потому что это следующий шаг, которого от нас потребуют, причем потребуют в любом случае. Иностранцы, вероятно, посчитают, что предварительное принятие Договора два года и девять месяцев назад дает им основание для подобных притязаний и что, если в конце концов Договор не будет утвержден, они потеряют некоторые из своих прав и смогут потребовать компенсации.
Существуют ли среди них такие настроения? Лорд Мора предпочел об этом умолчать.
Лорд Дорн сделал паузу. Казалось, Мора хочет что-то возразить, но, бросив быстрый взгляд на дипломатические ряды, он промолчал.
— Некогда, — продолжал лорд Дорн, — один человек нанимался работником к некоему тане. Тот, чтобы испытать его, дал ему работу на срок. И исполнил он ее плохо, и тана решил прогнать его. Но тот человек отказался уходить, сказав: «Вы хотели испытать меня, я же думал только о том, чтобы работать вместе для общего блага. Значит, я вправе остаться». Мораль такова: не испытывайте подобных людей, если же вы свяжетесь с ними, то вина ваша. История ясно показала, что ищущий просторов для своего дела иностранец — как раз такой человек. И если мы окажемся в подобном положении, вина падет на лорда Мору и тех, кто был с ним.
Я вдруг с очевидностью понял, что лорд Дорн строит свое выступление не на догадках и что ценой неприятия Договора для Островитянии может стать передача Феррина в межнациональное владение. Лорд Дорн снова выдержал паузу, потом, сделав небольшой, но решительный шаг вперед, заговорил громким, твердым голосом.
— Вряд ли кому-то удастся привести в порядок свои мысли, когда страсти накалены так, как в этом зале. Принятое в таких условиях решение было бы предательством и в отношении самого себя, и своей семьи, и своей алии. Принимать решения человек должен, основываясь на том, что он чувствует в своей обычной, повседневной жизни. Подобного рода собрания полезны, когда на них люди узнают что-то новое, а не тогда, когда их используют, чтобы подогревать страсти и заставлять людей решать что-либо в чаду этих страстей. Одерживать верх, распаляя людей, есть не что иное, как мошенничество.
Общие слова насчет цивилизации, мирового прогресса и великих целей — ложь и обман. Внешний мир — вовсе не то идеальное единство, какое описывал лорд Мора, этот мир — клубок сил, каждая из которых тянет в свою сторону. Самую мощную из них, направленную на Островитянию, представляет некая группа деловых людей. Люди эти умны и знают, как добиваться своих целей за чужой счет. Именно так они используют правительства своих стран, но их правительства весьма отличаются от нашего. Деловые люди на Западе очень богаты и с помощью денег оказывают косвенное, а подчас и прямое влияние на свои правительства, заставляя их служить себе.