В другую нашу «лесную» встречу он пытал меня по поводу Бориса Рыжего. «Да это же слабое подражание Есенину, — уверял меня Евтушенко». «Ничего подобного», — говорила я, приводя какие-то строки Рыжего, ничем не напоминающие Есенина. Какое-то время спустя я прочла статью Евтушенко, в которой он передал этот наш разговор, признавая, что был не прав. Он умел менять свою точку зрения, потому что живой и неравнодушный.
Сколько раз я слышала насмешки по поводу его «попугаечных» одежек. Ну да, он смешно одевался. В лесу он тоже гулял в чем-то ярком и броском. Но когда шел впереди, я увидела как весело сверкает его голая пятка — ярко желтый носок был рваным. По-моему, это умилительно. Не так уж он работал на публику, если и в безлюдном лесу гулял в цветных носках, не слишком заботясь о том целые они или нет. Эти бьющие в глаза цвета — все тот же избыток витальности.
А однажды на переделкинских дорожках он зачитывал меня стихами какого-то очередного провинциального гения, которым был увлечен. Он всегда был кем-то увлечен. И я тоже на время заняла уголок его души. Он запомнил какие-то мои строчки наизусть и даже сделал передачу по радио. А не влюбляйся он в чужие стихи, разве смог бы он потратить столько лет жизни на составление грандиозной антологии русской поэзии?
Говорю только о том, чему сама была свидетель. Поэтому не выстраиваю свою статью, не пишу о пути, не забочусь о том, чтоб всё отразить. Да и не статья это вовсе, а впечатления от нескольких мимолетных встреч.
Вот пришел он, сильно хромая, в переделкинский дом-музей Окуджавы, с помощью жены Маши поднялся на сцену и… воспарил. И голосом, и душой. Откуда что взялось? «Так и надо жить поэту», — вспомнила я строчку Арсения Тарковского. Но зачем вспоминать строчку другого поэта, пусть даже и Тарковского, которого так почитал Евтушенко? Уж лучше я завершу давними стихами самого Е.А:
2 апреля 2017 г.
***
Зашумит ли клеверное поле, заскрипят ли сосны на ветру,
я замру, прислушаюсь и вспомню, что и я когда-нибудь умру.
Но на крыше возле водостока встанет мальчик с голубем тугим,
и пойму, что умереть — жестоко и к себе, и, главное, к другим.
Чувства жизни нет без чувства смерти.
Мы уйдем не как в песок вода,
но живые, те, что мертвых сменят,
не заменят мертвых никогда.
Кое-что я в жизни этой понял, — значит, я недаром битым был.
Я забыл, казалось, все, что помнил,
но запомнил все, что я забыл.
Понял я, что в детстве снег пушистей,
зеленее в юности холмы,
понял я, что в жизни столько жизней,
сколько раз любили в жизни мы.
Понял я, что тайно был причастен к стольким людям сразу всех времен.
Понял я, что человек несчастен, потому что счастья ищет он.
В счастье есть порой такая тупость.
Счастье смотрит пусто и легко.
Горе смотрит, горестно потупясь, потому и видит глубоко.
Счастье — словно взгляд из самолета.
Горе видит землю без прикрас.
В счастье есть предательское что-то — горе человека не предаст.
Счастлив был и я неосторожно,
слава богу — счастье не сбылось.
Я хотел того, что невозможно.
Хорошо, что мне не удалось.
Я люблю вас, люди-человеки,
и стремленье к счастью вам прощу.
Я теперь счастливым стал навеки, потому что счастья не ищу.
Мне бы — только клевера сладинку на губах застывших уберечь.
Мне бы — только малую слабинку — все-таки совсем не умереть.
«Мне посчастливилось»7(о книге Людмилы Штерн «Жизнь наградила меня»8)
Странное это чтение — то смеюсь, то плачу. Только полезу в карман за платком, а уже смеяться пора. Да ведь и в жизни так. А книга Людмилы Штерн — о жизни на большом ее протяжении. В нее вместились разные времена: и давние-предавние (конец 19-го века и начало 20-го) и недавние, и совсем новые. Короче, эта книга — «энциклопедия русской жизни». Причем жизни не только в России, но и в эмиграции.
И хотя книга густо населена и начинается с прадеда, в ней не увязаешь. И как это автору удается, ума не приложу. Ни спешки, ни скороговорки, а только легкое касание талантливого пера. И благодаря этому касанию, мне удалось разглядеть всех: и «положительного капиталиста» прадеда Людмилы Льва Крамера и деда Филиппа Романовича, который в 1913 году в Швейцарии познакомился с Лениным и даже некоторое время состоял с ним в переписке. И своенравную, немного богемную красавицу мать, успевшую в 20-ые годы сняться в нескольких фильмах. И отца Людмилы известного юриста Якова Ивановича Давидовича, отсидевшего несколько лет по сфабрикованному делу, и рано умершего от инфаркта. И обширнейший круг друзей родителей Людмилы, среди которых были и Виктор Шкловский и Роман Якобсон, и Зощенко. Всех не перечесть.
Но, наделяя эпитетами героев книги, ловлю себя на том, что невольно упускаю главное. Вот сказала про маму «своенравная», а ведь ее своенравие то и дело оборачивалось бесстрашием. В тот сентябрьский день 1946 года, когда в Смольном прорабатывали Зощенко, именно она выбежала за ним рыдающим из зала, тем самым сорвав «высокое» собрание. А отец Людмилы был не только юристом, но и уникальным знатоком военного костюма всех времен и народов.
Благодаря легкому касанию пера, удается близко познакомиться с колоритными соседями типично ленинградской коммуналки, в которой долгие годы жила Людмила, и послушать красочную речь незабвенной на редкость преданной домработницы Нули, спасшей арестованного отца Людмилы от голодной смерти в блокадном Ленинграде. И удается посидеть за одним столом с друзьями родителей Людмилы: с директором Эрмитажа Орбели, с блестящим Ираклием Андрониковым, с художником Натаном Альтманом, с литературоведами Борисом Эйхенбаумом и Юрием Лотманом. И не просто посидеть за одним столом, но и подышать одним воздухом с ними. Это воздух, в котором растворено все: и высочайшая культура, оставшаяся с прежних времен, и преданность своему делу, и поселившийся в душах в те мрачные сталинские годы страх.
И каким-то чудесным образом мы легко и просто переносимся во времена молодости самой Людмилы и оказываемся в обществе ее ленинградских друзей: Бродского, Рейна, Наймана, Довлатова, Барышникова.
Другие времена, другие разговоры, другая страна, но талантами она, как ни странно, не оскудела. А вот страху, хоть и поубавилось, но дышать полной грудью все равно трудно. И друзья уезжают — кто по собственному желанию, кто вынужденно. Впрочем, всегда и все уезжают отсюда вынужденно, потому что воздуха в России во все времена хронически не хватает. Он здесь всегда «ворованный».
Вот и семья Люды Штерн снялась с места в 1975 году и уехала за океан вслед за уехавшим еще раньше Бродским. И как же это трудно — врастать в другую почву! Особенно когда думаешь, что сжег все мосты. И это тоже автору удалось передать. Хотя и о тяжком она поведала легко и со свойственным ей юмором. А еще в книгу вместился и пионерлагерь, и школа, и институт, и даже Вольф Мессинг. Замечательно, что книга поделена на главы разной величины. Это очень облегчает чтение. Отдельные главы посвящены многолетней дружбе с Бродским и Довлатовым. Есть глава, посвященная замечательно талантливому рано умершему эрудиту и знатоку балета Геннадию Шмакову, а также чете Либерманов, с которыми Людмила познакомилась в Штатах. Эта пара, помимо всего прочего, интересна тем, что женой художника Алекса Либермана была та самая красавица Татьяна Яковлева, в которую когда-то был влюблен Маяковский и с которой так и не свиделся снова потому, что его не выпустили из России.
Господи, сколько всего вместилось в книгу! И как она густо населена и какими интересными людьми! И какая молодец Людмила Штерн, что не дала этим людям уйти бесследно. Ведь в книге живут не только знаменитости, но и люди невеликие. Одна няня Нуля чего стоит, с ее сочной неповторимой речью.
В эпилоге Людмила Штерн вспоминает давний разговор её пятилетней дочери Кати с бабушкой, то есть, Людиной мамой:
— Бабушка, ты растешь?
— Нет, детка, уже не расту.
— Совсем не растешь?
— Совсем не расту.
— Значит, у тебя просто так идут годы?
Читаешь книгу Людмилы Штерн и видишь, что ни у нее самой, ни у тех, кто живет в ее книге, годы не шли «просто так». Жизнь и впрямь щедро наградила Людмилу удивительными людьми, а ее самою талантом, памятью и легким пером, которым она обо всех этих людях написала, не дав им исчезнуть.