Островский. Драматург всея руси — страница 40 из 57

IX

31 марта 1886 года, в понедельник на вербной неделе, последний раз в жизни Александра Николаевича на завтраке у него мы с В.А. Макшеевым чествовали день его рождения.

На той же неделе на самый короткий срок Александр Николаевич ездил в Петербург благодарить министра императорского двора, графа И. И. Воронцова-Дашкова, за свое определение в должность. ‹…›

Назначение Александра Николаевича на ответственный пост заведующего художественною частию и школой московских казенных театров было дружно и радостно приветствовано и печатью, и московским обществом, и вообще всеми ценителями сценического искусства, кто хотя бы мало-мальски был знаком с именем Островского. ‹…›

Ненадолго, однако же, избранник «освежил спертый казарменный воздух своим литературным присутствием в театрах, новым веянием пахнувшим на них». Остроумное выражение это принадлежит чуть ли не С.В. Флерову, когда впервые он встретился с Александром Николаевичем в драматическом театре.

Два раза в неделю, по приемным дням, забрасываемый множеством прошений и разных заявлений, Александр Николаевич делать резолюции на них по смыслу их содержания поручал мне. Все бумаги, как выходившие из-под моего пера, так прошения и заявления со сделанными мною резолюциями, отсылались к нему на дом, где, детально им рассмотренные, подписывались, причем иногда не обходилось без письменных замечаний по моему адресу, вроде такого, например:

«Прошения К‹олпако›вой и С‹инельнико›вой я сегодня покажу А. А. Майкову. Б-ой контракта переписывать не надо. П‹авло›вой вы написали резолюцию: «представить для выдачи отпуска», а она просится на все лето; уж я сам приписал: «на два месяца».

Составив заблаговременно к предстоявшему празднику пасхи по театрам и школе списки лиц, заслуживавших высочайших и прочих наград – причем не были забыты низшие чины и прислуга – и прекратив свои занятия в школе, Александр Николаевич на страстной неделе говел в домовой церкви при доме князя Голицына, то есть в месте своего жительства. Досуг же свой дома он посвящал, главным образом, театральным и школьным делам, а также просматривал журналы и другие произведения печати, которых не успевал проследить в служебное время.

Но, несмотря на сутолочные в домашнем хозяйстве предпраздничные дни, Островский принимал и посетителей. Так, я встретился у него с Ф.А. Бурдиным, познакомился с И.Ф. Горбуновым, М. И. Писаревым и со старым товарищем его по Московскому университету, магистром химии М. Ф. Шишко. Бурдина и Шишко он намеревался пристроить на должности: первого – при театральной школе по ее преобразовании, а второго – заведующим освещением при императорских сценах.

Когда мы остались вдвоем, он подал мне ежемесячный журнал «Дневник русского актера», N 1, 1886, март, – и при этом сказал:

– Вы что ж от меня скрывали, что написали большую и хорошую пиесу?

– Какую? – изумился я.

– Как какую? Вот чудак-то! Не знает, какую он пиесу написал?.. Откройте-ка страницу двадцать пятую, тогда узнаете…

Я нашел в «Дневнике», действительно, лестный отзыв об одной моей пиесе, игранной в Пензе и имевшей успех.

– Да эта пиеса, – возразил я, – побывала в ваших руках. Вы же сами ее одобрили и хотели ею заняться. Вам не понравился действующим лицом в ней француз, и я взял ее обратно. Француза обработал для пиесы Д. П. Ефремов, родной брат покойного профессора А. П. Ефремова, и я в благодарность за его труд приписал его имя к своему. Вы же тогда мне справедливо заметили, что «для роли француза между нашими артистами едва ли найдутся хорошие исполнители. Пиеса не пойдет».

– Ну, так отдайте ее Черневскому: пусть прочтет и даст мне свой отзыв о ней.

И мы распрощались до пасхи.

X

Настала пасха, которая пришлась в 1886 году на 13-е апреля.

На этой светлой неделе чуть-чуть было не свершился один прискорбный факт: 18 апреля, в пятницу на пасхе, в собрании Общества драматических писателей, некие злые враги Островского хотели его забаллотировать при выборе в председатели. Но по произведенной закрытой баллотировке только один из оных со своим темным голосом остался «за флагом»; остальные же, пробужденные совестью, себе и ему изменили.

В том же собрании резко шумел один крикливый драматический автор из проказников-адвокатов, гнев на которого за его крупный проступок против Общества, заслуживавший строгой кары, великодушный Александр Николаевич переложил когда-то на милость, снисходя к его горько-слезным просьбам. Здесь же этот адвокат-драматург, забыв прошлое, дерзко издевался над чиновничьим составом комитета Общества и его председателем, иронически называя их «губернскими секретарями, статскими и действительными статскими советниками», а сам всюду сновал, да рисуется и теперь со своим адвокатским значком, соответствующим, по высокой для него мере, чину «коллежского секретаря»…

Затем 21 апреля, в понедельник на фоминой, чествовалось пятидесятилетие «Ревизора», комедии Н. В. Гоголя. ‹…›

Сама комедия была исполнена превосходно. Иначе и быть не могло. В ней участвовали все более или менее лучшие силы драматической труппы, даже в самых незначительных ролях. Не участвовала только одна М. Н. Ермолова; зато занимала место в апофеозе. На этом спектакле присутствовали многие писатели. Театр был переполнен.

Мы вдвоем с Александром Николаевичем сидели в директорской ложе. Во время исполнения «Славы» перед бюстом Гоголя драматическими артистами и хором русской оперы к Островскому подошел откуда-то взявшийся чиновник особых поручений О‹всяннико›в и, желая польстить ему, прошептал:

– И вас, Александр Николаевич, будут так же чествовать. Как это будет вам приятно!

– Покойнику-то? Какое удовольствие! – возразил Островский и отвернулся.

О‹всяннико›в видимо сконфузился. Я поспешил его оправить, сказав ему:

– Юбилей Александра Николаевича не за горами. Вы, очевидно, этого не знали. Авось доживем до пятидесятилетия первой пиесы[19].

– Это другой разговор. Дожить бы только, – заключил Александр Николаевич.

О‹всяннико›в тут же ретировался.

Но – увы! – из трех собеседников только что приведенного эпизода лишь один я остался живым свидетелем того, что наша драматическая сцена безучастно отнеслась к достойной памяти великого драматурга, подарившего ей столько ценных вкладов своего могучего таланта! Не артистов, преданных друзей незабвенного писателя, надо винить в этом, а, конечно, чиновника, стоявшего во главе репертуара, с угодливым режиссерским управлением. Все зависело от их общей спевки и от предупредительного желания последнего услужить первому, хотя бы вразрез с художественным убеждением…

Чтобы чествовать память Островского, необходимо как сцену, так и зрительный зал обставить возможною торжественностию, а в фойе Малого театра даже и бюста его не имелось, тогда как в фойе Александрийского театра, в Петербурге, бюст был поставлен по миновании полугода со дня кончины Александра Николаевича.

Ярко же осветил «театрально-чиновничий режим» свое мутное неблаговоление к художественному светилу и великому таланту, столь непосредственно и близко связанному с московскою драматическою сценой!

XI

Когда целыми днями Островский со мною занимался на сцене при газовом освещении, то при выходе из театра на белый свет мы ощущали, будто глаза наши под веками наполнены песком. Странно, что ощущение это совпало у нас обоих, несмотря на разницу наших возрастов: Александр Николаевич был старше меня почти на девятнадцать лет. Впрочем, при переходе в кабинет у меня оно вскоре прошло. У Островского же оно продолжалось, так что ему посоветовали обратиться к лейб-окулисту Юнге, бывшему тогда директором Петровской земледельческой академии.

И вот в сопровождении своего хорошего знакомого, доктора С. В. Доброва, бывшего тогда помощником инспектора студентов Московского университета, он отправился в Петровское-Разумовское к г. Юнге. Это было вскоре после пасхи. Г-н Юнге не нашел ничего сериозного и прописал впускать в глаза какие-то «капельки».

На обратном пути из академии проездом через Петровский парк они заехали к Натрускину. Покойный ресторатор встретил Александра Николаевича чуть не с распростертыми объятиями и, зная его слабость к рыбному, предложил на завтрак «парной икорки».

Однако, как сообщал мне С. В. Добров, Александр Николаевич был задумчив, бледен и мало говорил. Отведав с четверть чайной ложки икры, он сказал: «не свежа», и не стал есть. Тогда Натрускин приказал подать свежей лососины жареной. Александр Николаевич и ту не одобрил и со своим спутником уехал домой.

Мрачное настроение его духа я приписываю тому, что с конца апреля он до самозабвения работал над преобразованием Театрального училища; потом пришлось ему, по его собственным словам, «страдать на экзаменах всякой мелочи обоего пола». В театры он являлся изредка, но мне вменил в обязанность присутствовать на спектаклях ежедневно, и я, переходя с одной сцены на другую, в котором-нибудь из театров высиживал до конца представления. Так было до 1 мая 1886 года. После же 1 мая я отбывал свой долг в одном Малом театре, до его закрытия.

В кабинете, исключая приемные дни (вторник и пятницу), я занимался или один, или же при содействии приглашенного мною с согласия Александра Николаевича, артиста Д. И. Мухина, занимавшегося писанием возобновляемых или вновь заключаемых контрактов с артистами.

Накануне последнего экзамена дежурный капельдинер доложил мне, что меня желают видеть воспитанницы. Я вышел к ним.

Оказалось, что в школу заходил чиновник особых поручений О‹всяннико›в и объявил воспитанницам, разумеется, через классную даму, что, по распоряжению Александра Николаевича, экзамен из французского языка и музыки с 14 числа мая откладывается на 16-е.

«Последний экзамен!» О, какую тревогу подняли воспитанницы! Они шумно протестовали против такого распоряжения. Еще бы! Оно лишало их двух дней свободы.