Смешно бы было – какой-нибудь слон решил, что недостаточно хорош. Родители его упрекали, что хобот некрасивый. Умер, потому что разучился радоваться. А слон, может, вообще не радуется ничему, он не дофаминовый наркоман. А живет. Не знает, что можно иначе, и как бы освобожден от выбора между жизнью и не-жизнью. Только люди до смертности дотумкали и считают теперь, будто самые умные.
Телефон зазвонил едко и в тишине особенно оглушительно. Медсестра.
– Герман Васильевич, тут Кудров… таблетки отказался пить.
Гранкин выдохнул:
– А чего отказался? Что говорит?
– Ничего не говорит. Сидит и плачет. Качается туда-сюда. Можете приехать?
В такси Гранкин, от усталости и злости плевавший уже на субординацию, написал:
«Кудров с ума сошел. Я сейчас приеду и назначу ему слабительное».
Сергей Викторович ответил через пару секунд:
«Не назначишь».
Был в сети, значит. Тоже не спал.
«Не назначу. А очень хочется».
Всю дорогу – не меньше часа даже по свободной ночной Москве – Гранкин пытался понять, чувствует ли что-нибудь. Когда он был мелким, такой же ночью они ехали с отцом к тете Наде, сбегая из скандала. Только в то время не нужны были никакие таксисты, Гранкина везде возил отцовский «рено». Мать тогда звонила родителям отца и ему на работу, убеждая, что он «трахает шлюх» и доказательства у нее есть. А в машине было тепло, воздух неподвижный, тихий Шевчук из радио. Переднее сиденье, на котором только с отцом можно сидеть. За лобовым – пустое шоссе, освещенное желтыми пятнами. Вспышки из окон – вжух, вжух, вжух, – и отцовский профиль ярко очерчивается по контуру раз в пару секунд.
Ритм замедлился и прекратился. Машина остановилась. На вопрос, зачем подбирать бомжа с дороги, отец ответил, что врачи иначе не поступают. Наверное, рисовался.
Мужик не просыпался. Был без сознания, тяжелый весом и запахом, и Гранкин помогал затащить его в салон скорее формально. Ехали крюком до больницы. Ехали с приоткрытыми окнами, и с улицы тревожно выло. Ехали бесконечное количество минут.
Тетя Надя позвонила, не удивилась ничуть, будто так и надо, будто так всегда происходит. В Гранкине осело холодное ощущение героического самопожертвования, а отец плечами пожал – человек же, и человеку плохо. Точно рисовался. Казалось тогда: какая должна быть хрупкая эмпатия, какая острая тоска за других, как должно болеть, чтобы ночами таскать алкоголиков по больницам?
Оказалось – ни черта нет. Не болит и не тянет, и дома бы остаться. И Кудров не вызывал никакого трагического надрыва, потому что он не уникальный, не первый и уж тем более не последний – он типичный. Структура бреда у него красивая, но не удивительная. И это выступление на новогоднем «голубом огоньке» – тоже вполне обычное, решается парой таблеток. И медсестра бы справилась, но везде поганая бюрократия, ничего без подписи лечащего врача не сделать.
Павел сидел в углу, обхватив колени и уткнувшись в них носом. Качаясь вперед-назад, он каждый раз ударялся спиной о стену и издавал писклявое подвывание, не столько вызванное болью, сколько обозначающее условную боль. Всхлипывал, хлюпал и бормотал.
Псиоператор звучал лязгающе и хрипло, призвуком цинкового ведра. Слова его то затихали в глубине уха, то резали с новой силой, и казалось, что кто-то балуется с крутилкой громкости.
– Это сис-те-ма тебя ВЫБРАЛА. ОНА РЕШИЛА, ЧТО ТЫ УМРЕШЬ. ТЫ помнишь в школе себя? Пом-нишь? Никто НЕ ОБЩАЛСЯ С ТОБОЙ. ДУМАЕШЬ ПОЧЕМУ? ДУМАЕШЬ, С ХОРОШИМИ людьми не хотят общаться? ТЫ САМ ви-но-ват. ТЫ САМ. ТЫ САМ. ТЫ САМ. Ты не был гуманистом. Ты никогда НЕ ДУМАЛ О ДРУГИХ. Ты помнишь, сколько раз у тебя просили СПИСАТЬ? Списать. Списать? ЧТО ТЫ ГОВОРИЛ? Что ты говорил? «РЕШАЙ СВОИМ УМОМ»? Или какую-то дру-гу-ю чушь, которой тебя родители научили? Соврали.
Шикнули помехи, будто кто-то неосторожно задел штекер провода, и зазвучали другие голоса – детские, мальчуковый от девчачьего не отличишь. Покричали в гомоне едва различимо, но отчетливо зло, и запели про «Паша получит парашу» в бодром единстве пионерского хора.
– Сам понял? – продолжал псиоператор с отчитывающей интонацией недостижимого авторитета, с которой только родители и учителя говорят с детьми. – Ты доказывал своим одноклассникам, ДЕТЯМ ДОКАЗЫВАЛ, что ни на кого нельзя положиться в беде? ЧТО НИКТО никогда не подаст руки? Хорошенькая школа!
– Школа, школа, школа, школа… – вторил Павел, задыхаясь и все сильнее ударяясь спиной о стену.
Разухабистый марш продолжался. Слова в нем рассыпались в нечленораздельную труху.
– ТЫ НЕ НУЖЕН НАМ. ТЫ ДОЛЖЕН БЫТЬ УСТРАНЕН. Тебя тут ЗАКРЫЛИ. И ты здесь ум-решь.
Мира не существовало – его выключили, как телевизор, и посреди экрана белел плюсик скомкавшейся картинки.
– Школа, школа, школа, школа…
– Я УСТАЛ играть с тобой в игры. Ты так старался добраться до правды – ПОЛУЧАЙ. Ты просто НЕ ЗАСЛУЖИВАЕШЬ жизни, потому что ни-ко-гда не жил.
– Школа, школа, школа, школа…
– И ты здесь СГНИЕШЬ. С таблетками или без. За тобой ВСЕГДА СМОТРЯТ. И решение УЖЕ ПРИНЯТО.
– Школа, школа, школа, школа…
– ТЫ УМРЕШЬ ЗДЕСЬ. ТЫ УМРЕШЬ ЗДЕСЬ. ТЫ УМРЕШЬ ЗДЕСЬ.
Павел действительно, всамделишно умирал. Чувствовал, как плоть с мокрым чавканьем отходит от костей, как кожа гниет и сворачивается в корки, как пересыхают сосуды, оставляя ветвистые рытвины в мясе. В детстве он мог не убрать чашку и спрятать, чтобы мама не заметила, а потом забыть – и через пару недель в чашке оказывались колдовские круги плесени. Он чувствовал, как сейчас такие же круги ползли по его локтям и суставам в пальцах, по носу и лбу. Пахло тошнотворно – цветущей водой, корешками, немытой морковью. Ему возвращалось все, каждый момент жизни, когда он выбирал лень, гордыню, жадность, похоть и остальные смертные грехи, которые не помнил наизусть.
– Здравствуйте, Павел.
Познаваемая вселенная расширилась до полоски света из двери. Рухнули барабаны, и хор закончил. Гранкин стоял на пороге – может, не телом, а плотным ощущением.
– Школа, школа, школа… – продолжал бормотать Павел, почти веря, что это странное заклинание могло уберечь от гниения, страха и смерти.
Гранкин подошел в несколько неторопливых шагов. Сел на корточки рядом так лихо и легко, как только гопота дворовая садилась, не отрывая пяток. Колени хрустнули.
– Ну, что такое? Что стряслось? – Он говорил заботливо до приторности, голосом, который обычно используют с потерявшимися детьми.
Павел не отвечал, продолжал бубнить еще быстрее:
– Школа-школа-школа-школа-школа…
Ему казалось, стоит на мгновение прервать монотонное шевеление губ, и снова что-то зашатается, сломается, разрушится, снова тело начнет тухнуть и спадать со скелета.
– Страшно, да? Ничего, это нормально, когда страшно. Я вот тоже школу с ужасом вспоминаю.
Павел схватил ладонь Гранкина, горячую и липкую. От пальцев коротко дыхнуло пепельницей.
– Не расскажете, что случилось? – спросил Гранкин, и Павел энергично, до боли в шее помотал головой. – Хорошо. Давайте я вам тогда что-нибудь расскажу, а потом вы? И будет у нас взаимная психотерапия.
Павел кивнул. Перед его лицом возник тонкий пластиковый стаканчик, изнутри светящийся прозрачной жидкостью.
– Попейте воды, легче станет. Не хотите? Боитесь? Давайте я сам при вас же из этого стакана попью, и вы поймете, что там просто вода, хорошо? – И Гранкин сделал глоток.
Павел следил за его шеей – кадык дрогнул, значит, и правда проглотил. И вода оказалась водой.
– Вот видите, все в порядке. Рассказать вам историю? Про школу – хотите?
Павел дважды сжал его мокрые пальцы.
– Хорошо, – продолжил Гранкин. – Знаете, мне кажется, почти у всех школа ни с чем хорошим не ассоциируется. И детство в целом. Это только в кино оно все такое беззаботное, а на самом деле та же хтонь и еще хуже. Я школу как вспомню, так вздрогну. Мне кошмары иногда снятся, вам ведь тоже снятся? То-то и оно. Я думаю, вы, как образованный человек, должны понимать, что не просто так почти всем снятся кошмары про школу. У меня вот одноклассник был очень умный, а я ему завидовал. Хотя все знают, что завидовать плохо. Но я ничего поделать не мог. Знаете это ощущение несправедливости? Казалось, вроде как, почему он, а не я. И остальные этим же тыкали – почему он такой, а ты не такой? Ну вы понимаете. И я ему… ну, нехорошую вещь сделал. И нормально все вроде было по итогу, и забыли все, но я же помнил, что сделал. И мне теперь снится. И я думаю – сейчас как бы поступил?
– И вам ничего не было? – не выдержал Павел. – Вы плохо поступили, но никакого наказания за этим действием не последовало?
– Ну мама поругала. А потом ничего. И я взрослый уже, кто меня будет за что наказывать? Некому, все сам.
– И как же вы с этим живете?
– Сносно. Я же ребенком был, дети много чего глупого делают. Не убивать же за это.
Умирание остановилось, гной вытек в щели пола, и кожа Павла снова стала целой, упругой, живой. От руки Гранкина тепло просачивалось между клеток, и легче становилось сразу везде.
– Не убивать же, – отозвался Павел.
– Вы мне теперь расскажете, что случилось?
Псиоператор молчал – как провода оборвали.
– Я не был гуманистом, – признался Павел. – Никогда. Сегодня со мной на связь вышел псиоператор и начал меня снова обижать. А меня нельзя обижать, я не маленький.
– И это чистая правда, вы взрослый человек.
– А теперь он не говорит ничего, потому что я перестал слушать. Я думаю… Я думаю, это и называется феноменом непослушания.
Гранкин посидел еще немного, дожидаясь, пока подействуют три миллилитра галоперидола в воде и Павел уснет.
Позвонить матери Гранкин решился только недели через три, и то потому, что пил. Трезвый бы ни за что не стал. В трезвости казалось, что матери уже почти нет – дежурное телефонирование на тему «все нормально, я устал, потом поговорим» за общение с живым человеком не считалось.
– Кудрова помнишь? – спросил он, кратко объяснив, что н