Острые — страница 23 из 25

Парень приходил с мамой, самый лучший ребенок на свете. С детства был жизнерадостный, общительный и послушный, поступил в хороший институт, все хвалили. В девятнадцать лет стал сам, не из-под палки, в церковь ходить, и не только по праздникам, а каждую неделю и иногда даже по два раза – родители нарадоваться не могли. Голова у него иногда болела от стресса будто каким-то низким монотонным гулом, потому что старостой был, вот и все. Ну и ничего, не заметили. Пришел как-то домой – мам, а где у папы ружье лежит? В институте обижают, надо нанести по врагам превентивный удар.

Мужик был: целый год разбирал по ниточке простыню в палате. Простыни непрочные, нарочно сыпятся и рвутся, чтобы пациенты с ними ничего не сделали, а мужик теребил тихонько край, и никто об этом не знал. Каждую ночь даже под седативными он просыпался в промежуток с двух до трех часов, когда все спали, – и плел из простынных ниток длинную-длинную фенечку. Прятал под матрас, чтобы не нашли его прелесть. Получалась длинная скрученная леска, пропитанная найденными в душевой обмылками, скользкая и засаленная. Все хорошо было с мужиком – из психоза вышел, стал считать чушью свою идею, будто он реинкарнация Кришны, перестал писать религиозные манифесты, нашел в отделении что-то вроде друзей и задорно подмигивал медсестрам, годящимся ему в дочери. Обсуждали за обедом, кто что будет делать после выписки, а мужик рассмеялся: «Повешусь, наверное». Отпросился к родителям на выходные и не появился в понедельник. Потом оказалось, из кабинки туалета в ресторане на Патриарших его вытаскивал молоденький официант, все сто пятнадцать килограммов на тщедушной спине.

Второй записывал и смотрел через заляпанные поцарапанные очки.

– Мне кажется, я растворяюсь в них. Уже не знаю, что я и где я, – сказал Гранкин, а потом нелепо засмеялся.

– Так, а можно подробнее? – отозвался Второй.

– Ну смотрите. У меня нет хобби, потому что ни на что не остается ни времени, ни вообще… меня. У меня нет хороших друзей. У меня нет сил их заводить. Сергей Викторович говорит, что девушку бы мне найти и сразу расцвету, а я как представлю, как попытаюсь с кем-то познакомиться…

– И что же вас так пугает?

– Я не умею с людьми общаться. В смысле нормально. Мне человек что-то говорит, а я его анализирую, анализирую, анализирую, потому что это уже мясорубка в голове, которую невозможно выключить. Раньше от общения был какой-то вкус, какие-то удивления, люди казались уникальными и завораживающими. Я же в психиатрию пошел, потому что мне люди интересны, а иначе тут вообще нечего делать. Только теперь я знаю все, что они могут сказать. Человек открывает рот, и про него понятно процентов сорок, это еще если вопросов не задавать. Реакции, умозаключения, эмоции. Мне так страшно, что люди все одинаковые и даже болезни у всех одинаковые. Оно ведь… из раза в раз, не по книжке – так по опыту. Просто неинтересно. Неинтересно жить. Душно. И знаете, что самое страшное? Посмотрите на меня. Вы на меня не смóтрите. Вы записываете, и я записываю, а потом с обычным человеком общаюсь, закрываю глаза – и вижу конспект. Посмотрите на меня!

Второй закрыл маленькую замызганную записную книжку. Взглянул так прямо и серьезно, что холодно стало от собственных глаз.

– Я смотрю, – сказал он, не снимая ласкового психиатрического голоса.

Сергей Викторович говорил: да отвяжись уже от себя, отвлекись на что-нибудь, что не пьянство в четырех стенах, сходи, развейся, сексом займись, в конце концов. Сам он, уже года четыре как свободный, периодически убивал выходные на секс-вечеринках разнообразного толка и дресс-кода. Проституцию он считал недостойным настоящего человека занятием, а приближенность ко всему безвозмездному, добровольному и секс-позитивному помогала ему чувствовать себя современным, свободным от ханжеских предрассудков и не таким еще старым. Женщины, которых он встречал на подобных мероприятиях, никогда не связывались с ним повторно, а значит, никогда не узнавали его зарплату и не обременяли всей тяжестью и бесполезностью каких-то конвенциональных отношений.

За неделю до попытки самоубийства Гранкин, от пива смелый и красивый, раскопал когда-то записанный контакт и приехал к полуночи, громыхая в звонком опустевшем метро. В спокойном дворе в Хамовниках клены доставали ветвями до третьего этажа – милая черта старых районов, всегда похожих не на Москву, а на какой-нибудь Саратов или Краснодар. Совершенно удивительно после гольяновских новостроек, где натыканы молодые деревца и улица перестанет быть похожа на картонный макет лет через двадцать. Гранкин вошел по коду, честными глазами посмотрел на вахтершу и попытался сделать вид, что знает, где лифт. С опозданием подумал, как тупо притворяться жителем Хамовников, когда у тебя пальто за тысячу рублей и шлицу все никак не вспомнишь распороть.

Несколько квартир были скуплены и переделаны в одно франкенштейново пространство. Музыка и фиолетовый свет явно хотели быть в истерично нарезанном клипе, но почему-то оказались в грустном евроремонте с гипсокартонными арками и глянцевыми потолками. Мужчины сосали из пластиковых стаканчиков коктейль, который Гранкин для себя назвал «Зеленый слоник», – смесь водки и тархуна в произвольной пропорции, а женщины потихоньку опустошали бокалы с шампанским. Гранкин спрятал под пиджак бутылку и зарылся в кресло-мешок в углу.

Он бы никогда не ответил, зачем поехал и что искал. Сработало надрывное алкогольное желание сделать хоть что-то, выбивающееся из привычного, а еще то, что жизнь вроде как одна – и ту все чаще хочется как-нибудь закруглить. Он пил и смотрел. Безвкусный дресс-код разрешал мужчинам прийти в одежде для людей, а женщинам предписывал белье и шпильки, и оттого особенно живо вспоминалось, что патриархат существует. Так и собрались человек десять в главном зале и еще неизвестно сколько по отдельным комнатам – стареющие мачо, похожие на чуть примажоренных дачников, и странные, едва ли напоминающие людей существа, криво ступающие на каблуках, втягивающие живот, бесконечно неуютные в собственном теле.

Подошла познакомиться девушка – Гранкин не рассматривал лица, поэтому ее образ так и остался агрессивными грушевыми духами и сгрудившимися в уголке глаза блестками. Как зовут, чем занимаешься. Она теребила волосы на задней стороне его шеи, а Гранкин, обшаривая глазами зал, рассказывал: «Организаторшу видишь? Истероидная психопатка, слишком уж резкая в проявлениях. Вон тот мужик в белой рубашке – органик, вылизанная внешность и совершенная бесчувственность на лице. А в черной водолазке, видишь, с плеткой ходит? Бывший героинщик, неестественная худоба, характерная мимика и вон как жилы вздымаются на руках». Девушка спросила: «А я?» Гранкин подумал – шизоаффективная. Сказал: «Здорова ты, нормальный человек».

Допил и уехал.

– Самое страшное, что это не какое-то помутнение сознания, – продолжил Гранкин, не считывая ни одной настоящей эмоции в лице Второго. – Это мир какой он есть. Безвкусный. Обыкновенный. И ничего необыкновенного в нем не происходит, потому что все объясняется: любая человеческая придурь, любое проявление личности. А если что-то не объясняется, это ты плохо учился. А я учился хорошо. И с пациентами – то же самое. Я смотрю их, трагедия за трагедией – простите за высокопарность, но ведь правда, – и не чувствую вкуса каждой конкретной. Они уже не ощущаются чем-то по-настоящему значимым, чем-то, что выделялось бы из обычного течения жизни. Они типичные и каждый день. Хоть тридцать три пациента у тебя умрет, но, если сегодня вторник, завтра будет среда. Хоть ты сам умрешь самой забористой смертью, какую сможешь придумать, – после среды четверг. Ничего не изменится, вкуса не появится. Это устойчивая такая трещотка по голове, и в этой трещотке ты уже не понимаешь, что чувствуешь. Вот вы со мной сейчас говорите, добренько говорите и как-то сопереживаете, а потом сядете курить и будете жаловаться, как я вам мозги выжрал. Это гуманизм или мизантропия? Пытаться всех спасти и с той же силой всех ненавидеть?

Гранкин остановил себя. Стало вдруг ужасно противно. Он ныл, причем самым отвратительным видом нытья, с красивыми словами, – как тринадцатилетний борец с системой. Объяснял очевидные вещи с таким видом, будто один в целом свете их знал.

– Нет, стоп. Не молчите. – Второй чуть наклонился корпусом вперед, не прерывая зрительного контакта. – Я же вижу, что сейчас с вами происходит. Вы разговорились, а потом вспомнили, что так нельзя, и теперь себя за это кусаете. Остановитесь. Вас все равно никто больше не слышит. Давайте дальше.

– А я вижу, что с вами происходит! Вы просто закомплексованное чмо, у которого ни кандидатской, ни опыта – ни хуя. Сидите и строите из себя всякое, чтобы хоть что-то из себя представлять. Устраиваете шоу для собственной самооценки. А на самом деле вы домой приходите и начинаете на стены орать, как вас все заебали, как жизни не остается от них, как все по ночам трезвонят о своем говне и какие все тупые. А потом сидите и жалеете себя, и срать вы хотели, что у других происходит. Гуманистом себя зовете, а весь гуманизм ваш – на сопле держится, на сопле и комплексе неполноценности. Разве не так?

И Второй молчал, потому что все было так.

Парень был – шизофреник шизофреником. Считал, что на его телефоне лежит проклятье, поэтому сначала разобрал его до винтика, а потом провел обряд и похоронил несчастные запчасти во внутреннем дворе. Мать не верила – ну не может же мой мальчик, такой хороший, такой умный! Звонила каждый день, каждый вечер, когда у Второго уже мозг разучивался думать, и по два часа выспрашивала: а почему такие таблетки? а обязательно нейролептики? они разве не бесполезны? у него разве не расстройство личности? а мы глицин пили по десять штук, и ему сразу лучше становилось, а вы чем лечите? а я приеду и лично с вами поговорю, подождите, я в следующий вторник приеду, потому что не может такого быть, потому что вы чем-то не тем лечите, потому что нам в частной клинике говорили, что это расстройство личности, в частной клинике давали пустырник, в частной клинике с ним психолог и ароматерапевт разговаривали каждый день, а вы чем тут занимаетесь? а он стал вялым, а он спит много, а я приеду и поговорю, а я его заберу от вас.