Гранкин провел пальцами по ее волосам – светлым с желтизной, жестковатым, как у всех крашеных блондинок.
– Я… я могла откусить ему член, – прорыдала Слава, судорожными вдохами дробя слова. – У меня там зубы. В вагине. Я никому не рассказывала, но они с детства там. Я могла просто немного сжать – и… откусить под корень. Как Мите откусила.
Гранкин молчал – массировал ей голову, держал ее пальцы.
– Я ведь откусила ему член. Тогда, в детстве. Ну сколько мне было, четырнадцать? Он пьяный пристал ко мне, когда я спала. И было очень больно… А я откусила. Даже, наверное, неосознанно. А он умер от потери крови. И врачи ничего не успели.
Она крупно затряслась, болезненно сжала руку Гранкина и провыла в потолок – громко, низко, животно.
– Давайте мы с вами так поступим. Я вызову скорую, а вы соглашайтесь со всем, что я буду говорить. Обещаю, что вас не заберут ни в какую дурку. Верите мне?
– Верю-у-у.
До приезда врачей она только скулила, терлась лицом о пальцы Гранкина, размазывая слезы и косметику, кусала его костяшки. Потом затихала на пару минут, чтобы слезы накатили снова.
– Здравствуйте. У моей жены пограничное расстройство, ну я по телефону говорил. Она у психиатра наблюдается, и сейчас вот истерика случилась. Она кричала, пыталась волосы себе вырвать, нанести себе вред. Двадцать миллиграммов гапрезолона[4], нам говорили, не помогло. Мы обычно скорую вызываем и нам флазепам[5] колют.
Девушка на скорой – может, и Гранкина чуть младше, совмещающая студентка из тех, что никогда не спят, – угрюмо попросила документы о браке.
– Нет с собой, я только с работы сам сорвался, ну вы видите, я в уличном…
Слава кивала и плакала. Укололи. Уехали.
– Не уходите, пожалуйста, – сказала она, не поднимая лица от подушки.
– Я пока и не ухожу.
Развернулась резко, посмотрела серьезно:
– Мне так одиноко и холодно. Так плохо. У меня в душе такая боль, будто на ребрах тоже есть зубы и они грызут мое сердце.
– Приходите. На консультации все и решим. Лекарства вам хорошие подберем, и больше не будет плохо.
– Больше никогда не будет плохо?
– Обещаю.
Она улыбнулась пухово, сонно:
– Вы хороший человек. Правда.
– Стараюсь.
Она обняла его – врезалась всеми костями сразу. Прислонилась мокрыми губами к уху:
– Я ничего ему не откусила. Он меня… ну, делал со мной вещи, а мне было так страшно, что я притворялась, что сплю. А умер он уже потом, недели через две. Сердце вроде… И мне… так плохо было, а потом вы приехали. И вы здесь. Так вообще не бывает. Слава богу, что вы здесь.
Больше она ничего не сказала. Упала подбородком на плечо и задышала ровно, глубоко.
Гранкин выключил лампу. Сколько-то просидел в синей тишине, наблюдая, как рассвет размазывает в окне последние клочки ночи. Аккуратно переложил Славу на подушку, накрыл одеялом и вышел, закрыв и вдавив плечом дверь квартиры.
На улице легко дышалось и хорошо курилось. Было светло и тихо. Тонко и звонко.
Каникулы в Никитии
Классе в пятом началось. Мама на кухне швырнула об пол кастрюлю. От густого колокольного звука отклеился уголок Джеки Чана на стене. Отец отрывисто затявкал про Петравалерьича-гондона-с-узи. Гера Гранкин открыл окно.
Просто открыл. Встал на подоконник. Стоял и смотрел, пока пижама не пропиталась снегом. Слез.
Какая-то форточка с тех пор открытой и осталась, и сочилась через нее чернющая тоскливая хтонина.
Никита впервые попробовал в двенадцать – с помощью чьего-то старшего брата, а иначе не бывает. Закашлялся бензинной, распирающей горло вонью, запил подуставшим спрайтом, ничего не понял, кроме того, что пацаны – Вася Калинников (впоследствии Мокрый) и Лева Земянин (впоследствии Кислый) – кашляли и корчились точно так же. А чей-то брат – сигаретой затянулся по самую кишку и пиздюками обозвал всю компанию. Но у него система координат строилась в другом измерении – брат был совсем взрослый, недостижимо шестнадцатилетний тертый торчок.
Но так его, конечно, не называл никто. Наркоманы все были тощие, страшные, с синими от уколов руками и гаденькими улыбками – это на картинках. Еще Никита один раз видел, как торчку пилой резали ногу – обэжэшник показывал на уроке отчаянного запугивания, и девочки отворачивались, а пацаны ржали. Пила втискивалась в голую кость, как в водопроводную трубу, только вместо счетчика на ней висела коленка, вся в тряпочках гнилой плоти. А брат обладал комплектом из четырех вполне целых конечностей, занимал в автобусе полтора сиденья, пил какие-то таблетки то ли от ожирения, то ли от сердца, короче – совершенно не выглядел карикатурным задохликом. Херня все – казалось Никите.
У брата был прикол – дойти до кондиции и телевизор смотреть. Все подряд, без разбору: новости на НТВ, новости на Первом, «Криминальную Россию» и «Следствие вели» с Леонидом Каневским. В его мире все было взрослое, романтически опасное, взрывное и расчлененочное. Никита смотрел зачарованно и все-все понимал – это взрослые ни черта не понимали.
Мама «Битву экстрасенсов» смотрела. Гранкин всегда удивлялся, как взрослый человек может пугаться хтонических «сущак» и булавки в одежду прятать. Даже не человек – хирург. Мама нарежется живого мяса, а домой придет: «Рак у него, рак, это от непрощенных обид рак». Гагарин в космос летал и с Богом говорил, а мама, видимо, скальпелем обиды прощала.
Мамины верования сочетались загадочно и хитро – в соседнем от икон шкафу стояли книги по каббале, нательный крестик бился об оберег из обсидиана, и для каждой ситуации было у нее свое объяснение: то кармическую задачу души не прошел, то лярву-подселенца поймал, то нагрешил, а грешить – это грех.
Мелкое раздраженьице на мамину беспорядочную религиозную жизнь сидело на периферии, бесило, но умеренно. Гранкин смотрел на отца и с облегчением понимал, что он тоже закатывает глаза. Они уже были на грани развода, когда мама увидела Герино представление.
В пятом Гранкин окна открывал, в шестом – попытался повеситься на штанге шторки в ванной. Сорвался – на всю квартиру грохнуло.
– И откуда это, и откуда, дурь такая! А о нас подумал, ебень? Мы его растили-воспитали, мы его кормили-поили-одевали, и – на тебе, мамаша!
Гранкин разувался в желтой, вонявшей лотком и мыльными благовониями прихожей. Над головой противно, как в цветочном магазине, звенели колокольчики. Из кухни выбежала женщина лет тридцати, брюнетка крашеная. Карина, Зарина, Ирина, что-то такое, а лицом – чистая Маша. И кошка у нее была не ведьминская – белая, персидская, спокойная. От нее у Гранкина сразу закололо в носу, а веки стали горячими.
– Уй-й-й, проходите-проходите, – запищала ведьма. Голос у нее был такой, будто она уже с кем-то спорит на грани истерики. – Вы так быстро, я не успела даже… Уй, ладно, ладно, все, на кухню давайте.
Ведьма закрыла все двери, и только в узкие щели Гранкин успел ухватить разбросанные по полу вещи, оставленные тарелки, бумажки. В кухне два на два подгнивала посуда и над раковиной лениво поджужживала муха. Гранкин сел на табуретку и прилип локтями к клеенке.
Мама долго и возмущенно рассказывала – не в тех интонациях, на которые Гранкин, наверное, надеялся. Без причитаний – божечки, что же с нашим любимым мальчиком, могли потерять ребенка, чудом спасли…
Скорее – откуда эта блажь в голове, почему родителей не ценит, мало у нас седых волос. Отвечать ей не получалось: после петли у Гранкина ужасно болело горло.
Ведьма слушала, кивала, смотрела с ужасом – не то мистическим, не то материнским. Смочила пальцы об язык и деловито раскинула карты – дед с фонарем, женщина с ножами, мужик с бокалом.
Подняла глаза, выждала паузу, прошептала страшно:
– Порча на вашем мальчике.
У двадцатилетнего Никиты кончилась дурь[6]. Город остался мятый, исхоженный, едва ли Никите теперь принадлежащий, выдохшийся, как старая проститутка. Улицы наливались трезвостью – мучительной маетой.
Дело было вечером, делать было нечего, вернее так – дело было днями, ночами, вечерами и утрами. Трижды обоссанную работу у бати в конторе Никита неделю как добросовестно проебывал. Даже не по лени – просто смысла не видел, как и в учебе не видел смысла, потому и бросил на первом курсе. Любые конвенциональные формы надзора и дисциплины были ему противны, неизбежно вызывали тюремные ассоциации. Зачем что-то сдавать, кому-то отчитываться, лебезить перед кем-то, когда ты свободный человек, захотел – встал и вышел? К тому же начальники, преподы – сплошь идиоты. Никитины всегда были раза в два глупее него. В восемнадцать он плотно заинтересовался ботаникой – весь универ слышал, как срались с докторшей наук, перепутавшей анациклус с нивяником. Чему такие могут научить?
Батя на эту тему немного бубнил, но пока с шеи не гнал. Можно было спокойно отбрасывать тень в липах у школы и обсасывать теплое пиво, будто этот горький суррогат мог заменить вещества потяжелее, которые теперь неоткуда было достать. Кислый умер. Поцеловал тачилой столб, и даже на его похоронах было радостнее, чем сейчас.
У двадцатилетнего Никиты кончились друзья: Мокрый в прошлом году сел за бухую поножовщину, Кислый совсем недавно отъехал, остальные все какая-то шушера, кто в Московию подался, кто в наркологию. С лип Никите на плечи падала тоска вперемешку с пыльцевыми зернами и сизо-зелеными сердечками листьев.
Телефон зазвонил.
– Але, Китос? Узнал? – донеслось глухо и весело.
– Не-а, – честно ответил Никита.
– Богатым буду. Да Стасян я, Васин брат, ну. Вы у меня секспросвет для самых маленьких проходили, забыл?
Мужчинами они с Мокрым и Кислым сделались одновременно, когда, надутые, уселись смотреть «Секс с Анфисой Чеховой» и узнали о жизни все.
– Ё-о-опт. Живой?
– Живее всех, Кит. Ты щас занят чем? Есть вариант, понял, мне чутка подсобить и собрать себе на кириешки с сухариками. Только это не по телефону.