Остывшие следы : Записки литератора — страница 61 из 79

А вообще-то, ежели по большому счету, то и впрямь не сотвори себе кумира. Согласен. Суета сует. Пусть бы так, на худой конец: ни этому, ни тому — никому! Но ведь автор своих кумиров выдвигает, своих соискателей на «степень бессмертия» предлагает. Взамен тем, которые — от искусства, от красоты, то есть, по мнению Булыгина, от чепухи.

И все-таки хорошо, что — гласность. Что могут высказываться все. Или — почти все. И современные Верховенские с Шигалевыми пусть нет-нет да и выскажутся. Подпустят… дымку. Сколько еще любителей испортить моральную атмосферу, нашалить, а самим с безопасного расстояния — наблюдать, как «просвещенное общество» морщит нос. И ведь знают сии любители, что по большому счету они не правы, что движет ими злоба и зависть, неоправданные надежды, и тогда, отчаиваясь, в провокационных целях, начинают «подкладывать мины» под нравы цивилизованного общества: авось кому-то по душе придется. И наверняка придется. Живущих, как сказал в «Бесах» Достоевский, «во имя равенства, зависти и… пищеварения» и в наше время не так уж мало.

В заключение — о «материальных средствах», которые будто бы «аристократы духа» и прочие художники заимствуют у трудового народа за «так», то есть безвозмездно. Как-то даже неловко напоминать товарищу Булыгину, что профессиональные «деятели искусства» производят свою продукцию, имеющую спрос на потребительском рынке и, если считать «на круг», с лихвой окупают себя, принося к тому же немалый доход в общегосударственную казну. Не тунеядцы они, товарищ Булыгин, а равноправные граждане. Даже валюту от «загнивающего Запада» способны откачивать современные «искусники», не говоря уж о классиках. Так что не такие уж и хлипкие интеллигенты. К тому же большинство из них в свое время, как и вы, товарищ Булыгин, служили в армии Отечества — и Лермонтов, и Денис Давыдов, и Мусоргский, и Афанасий Фет, и Лев Толстой, и Александр Блок, и многие другие. Правда, служили они в русской армии, но что поделать, такие уж были времена. Приносить пользу «прорабы духа» способны ничуть не меньше, чем некоторые из военнослужащих в мирное время. Во время же военное, «тотальное», не дай бог ему повториться, все мы, и художники призывного возраста (и не только призывного), все мы тогда — солдаты Отчизны. А то, что «художники» помимо приношения «существенной пользы» попутно занимаются всяческой «отсебятиной» в виде поисков смысла жизни или отыскания в хаосе мировоззрений себя грешного, то есть, выражаясь языком булыгиных, оригинальничают — тут уж, как говорится, не без профессиональных издержек, не без специфики жанров, не без характерных личностных отклонений.

Отклонился и я. От преднамеченных забот.

28

Итак, о внутреннем писательском «иностранстве», которое правильнее будет именовать как-нибудь иначе, скажем гипер- или суперинтеллектуализмом. То есть речь о тяге некоторых писателей к сверх- или над-искусству, в отличие от писателей традиционных, не имеющих оной тяги, пребывающих как бы на постоянно-обусловленном уровне творческих возможностей.

Так что речь в дальнейшем вовсе не о людях определенной языковой формации, ставших по переселении в другие страны (их или родителей) «новоязычниками», не о Соломоне Белове, ныне Соле Беллоу, не об Айзеке (Исааке) Азимове или бывшем армянине Уильяме Сарояне, даже не о Набокове, писавшем часть своей жизни на английском, и не об Иосифе Бродском, сочиняющем на том же английском свои статьи (стихи-то он как писал, так и пишет их на ленинградско-петербургском), и уж, конечно, не о Гоголе, перебравшемся из Малороссии в «кацапские» столицы, я здесь — о другом, скорее — о природных оттенках и акцентах, о некой интонационной космогонии в творчестве известных мне лично писателей, а также о некоторой как бы несвоевременности отдельных талантов, изъясняющихся с читателем как бы из будущего, не на языке предков и потомков и даже не на современном жаргоне, а как бы на неведомой нам скороговорке и мутнописи грядущих поколений. Так что и речь идет, пожалуй, не об иностранном, а всего лишь — о странном, иновременном. Причем впечатления зиждятся больше на субъективных ощущениях, нежели на обоснованном умоанализе.

Повторяю, конкретный пример хочется привести не из литературных анналов, а непосредственно из живой жизни, благо на моих глазах возникали, мужали интеллектуально и даже становились известными кое-кто из писателей, ныне признанных критикой, с которыми я — как бы с одного поэтического подворья или проулка, из одного литературного детства.

Назову хотя бы того же Александра Кушнера или Андрея Битова. И тут же улыбнусь: это Кушнер-то «иностранец»? Ни боже мой. Не пишет о березках, не умиляется избяным духом, не вздыхает сердечно над непролазным бездорожьем Нечерноземья? Что же, Кушнер — городской житель. Его взор ласкают чугунные ограды, гранитные парапеты, парковые аллеи, петергофские фонтаны, петербургские каналы, Сомов и Добужинский; красивое видит он в прекрасном, так ему сподручнее. Но интонация его стихов — здешняя, тутошняя, из «серебряного века» российской поэзии; такие «иностранцы», как правило, дальше Царского Села не уезжали (Иннокентий Анненский), российской глубинки да и глубины не то чтобы не любили — просто не ведали. А чего не знаешь, того ни вдоволь любить, ни как следует ненавидеть — не можешь. Порой не путаем ли мы в запале полемик пресловутую «иностранность» с элементарной повседневной интеллигентностью? Лапти — с галошами? Козью ножку — с гаванской сигарой? Дескать, коли в очках да в шляпе, значит — американец?

В Кушнере как в поэте если что и раздражает меня, то не какой-либо изъян, а, пожалуй, одно из достоинств его дарования: в своем развитии (как движении) он слишком, на мой взгляд, ровен, постоянен, последователен, его никуда от намеченного пути не заносило, то есть он практически не ошибался. Отсутствие лабиринта. Его линия — не синусоида, не ломаная или кривая, не пунктирная. Он — луч, отходящий, в свою очередь, от луча. Не ветвь.

Ретивые блюстители поэтических нравов поэзию Кушнера до середины восьмидесятых и впрямь частенько укоряли в мелкотемье, приписывали ей невразумительный грешок камерности, однако же книги у поэта выходили регулярно, журналы и альманахи «глухой» поры «бесконфликтную», несвоевременную лирику современного акмеиста печатали с удовольствием, ничего «иностранного», тем паче диссидентского в самиздате или за кордоном у него не выходило, вся «поэтическая продукция» мгновенно раскупалась читателем, принималась издателем. Каждая строка поэта шла в дело. Потому что была истинно поэтична. Дарование Кушнера встречалось ворчанием, а порой и зубовным скрежетом оппонентов, но принималось неотвратимо. Принималось еще и потому, что по закваске, по срокам и сокам своим было оно «здешним», традиционно-постижимым, литературно-родимым, ожидаемым, чего, к примеру, не скажешь о нынешней (поздней) прозе Андрея Битова.

Как стихи Кушнера, прозу Битова можно было бы поименовать «пищей для интеллектуалов» и на том успокоиться. То есть подобрать поясняющий ярлычок, подвесить толковую бирку и заняться своими проблемами. Во всяком случае — чем-то более сподручным. Феномен битовского словомыслия, магия интонации битовских словосочетаний вот уже четверть века не дают моему «воспринимающему устройству» не только относительного читательского умиротворения или покоя, но и не отпускают от себя, держа и обволакивая незримыми волнами мое честолюбие, мои вялые возможности пробраться к битовской истине или хотя бы правде, расслышать мотивы его претензий к существенному миру или к идеальным его аналогам.

Вчитываясь в прозу Битова, в том числе и в прелестные ранние рассказы с Аптекарского острова Петроградской стороны, а также вслушиваясь в его устную речь, порой мне сдается, что я перестаю улавливать логику происходящего в этих рассказах и только слушаю музыку слов, а порой как бы и вовсе схожу помаленьку с ума, и тогда мне кажется, что «умный» Битов становится умней самого себя и, похоже, заговаривается, а в моем мозгу происходит захлеб и удушье битовской фразой и что вообще писатель с одного способа мышления постепенно перебирается на другой способ, приглашая уже не столько на беседу, сколько — в следующую, еще не свершившуюся действительность.

Битовская модель видеть «окружающее и наполняющее» сквозь свою обволакивающую прозу, его непридуманная манера мыслить размазанно, пластически-вязко, даже неотвязно, с давних пор представляется мне движением одинокого пловца среди волн житейской пустыни, когда пловец вот-вот захлебнется, но вновь и вновь голова его маячит над поверхностью; одиночество для таких пловцов — не трагедия, не печаль вовсе, а почти мировоззрение, даже религия — религия для неверующих интеллектуалов, лжевера, чье экзистенциалистское облако, как смирительная рубаха, способно преждевременно окутать бунтующую душу, не посулив взамен ничего существенного, кроме одиночества запредельного, внеземного — потустороннего.

И такому вот сосредоточенному, с головой ушедшему в себя человеку, как Андрей Битов, пришлось однажды пуститься в длительное путешествие из Ленинграда на Камчатку — на пару со мной… В двух словах расскажу теперь, что из этого вышло.

Началось неудачно, с постоянно ожидаемой и всегда почему-то нежданной подножки Аэрофлота: в память прочно впечаталось многосуточное сидение в аэропорту, в тогдашнем, начала шестидесятых тесном аэровокзале Ленинграда, устланном измученными, повергнутыми навзничь людьми. Согласитесь: в лежачих, валяющихся человеческих фигурах, особенно когда их много, очень много, есть что-то противоестественное, даже трагичное, даже если над павшей, униженной толпой не свистят пули или нагайки — все равно жутко, ибо человеку пристало стоять; согласитесь: никем, даже Дарвиным, как дважды два четыре не доказано, что люди в свое время передвигались на четвереньках, — кто видел, кто наблюдал их в подобном состоянии? Неуклюжие, обидные домыслы. Мазохистского характера. На четвереньках передвигались не люди, а всего лишь четвероногие (четверорукие?) приматы.