Европейское Просвещение нарушило этот экзистенциальный баланс. «Детский период» научного творчества, базирующийся в основном на механике Ньютона, привел к тому, что мир стал рассматриваться как очень сложный, но все-таки конечный в своей сложности механизм, нечто вроде механизма часов, который вполне доступен настройке и регулированию. В подходе к закономерностям бытия возобладал линейный детерминизм, построенный в логике «если… то…». Если мы совершаем такие-то действия, то неизбежно получаем такой-то результат. Это породило иллюзию тотальной проектности, иллюзию управляемости развитием, которое может быть осуществлено в рамках простого арифметического конструирования. Считалось, что просчитать (предусмотреть) можно все, отклонения, аномалии, сбои объяснялись лишь недостаточной глубиной расчета. В таком мире, разумеется, не было места хаосу. Он был объявлен патологией социального бытия и вытеснялся из жизни всеми возможными методами.
«Кризис аналитичности» разразился в ХХ веке. Сначала квантовая революция присоединила к удобному и простому миру ньютоновских законов онтологическую неопределенность мира микрочастиц, и оказалось, что многие «аномалии», считавшиеся явлением временным, вырастают оттуда, то есть они принципиально не устранимы, затем Вторая мировая война продемонстрировала преимущества «логики хаоса», логики «опрокинутых ситуаций» над позиционной, медленной логикой строго аналитического планирования8, и, наконец, крушение гигантского социалистического проекта, пытавшегося выстроить полностью регламентированную реальность, то есть уничтожить хаос как факт, убедительно доказало, что подобная реальность нежизнеспособна.
Права хаоса начала восстанавливать синергетика9. Опираясь на теорию неравновесных систем, разработанную нобелевским лауреатом Ильей Пригожиным, синергетика утверждает, что хаос — это не патология, а норма развития, он присутствует в любой развивающейся системе и как раз накопление хаоса (неопределенности) переводит ее в неравновесное состояние. Далее следует структурная трансформация и переход системы на новый онтологический уровень. То есть то, о чем мы говорили в предыдущей главе. В этих координатах история представляет собой чередование порядка и хаоса, периодов целостности и периодов цивилизационной деструкции. Погружение в хаос есть закономерный этап развития.
Более того, синергетика утверждает, что трансформация предыдущей целостности в последующую не есть процесс произвольный. Поскольку исходная целостность обладает определенной структурой, то и преобразовываться она способна лишь в определенный набор состояний. Такие состояния синергетика называет аттракторами. Одни аттракторы имеют большую вероятность реализации, другие — меньшую, но в совокупности они составляют будущее системы. Будущее таким образом оказывается множественным. А если еще учесть, что траектория перехода к тому или иному аттрактору, согласно синергетическим представлениям, зависит от случайных причин, то будущее расплывается в неопределенности, где невозможно установить никакие координаты.
Вывод напрашивается неутешительный. Если мы действительно находимся в периоде завершения индустриальной фазы, а целый ряд типологических признаков свидетельствуют, что это именно так, если начинается новый фазовый переход, который затронет, по-видимому, всю существующую цивилизацию, то погружение в хаос, в данном случае исторически неизбежное, может приобрести глобальный характер.
Мы подошли к самому краю времени, которое называется «настоящее». Дальше распахивается неизвестность, носящее имя «будущее». Оно накатывается на нас, как цунами, вырастая от мелкой, почти незаметной волны до гигантского гребня, скрывающего половину неба.
Можно ли заглянуть в сердце бури? Можно ли различить хоть что-нибудь за надвигающейся пеленой неизвестности? Можно ли, наконец, хоть что-нибудь предпринять, чтобы последствия апокалипсического урагана были менее сокрушительными?
От ответа на эти вопросы зависит сейчас очень многое.
Из определения будущего как фазы развития, принципиально отличающейся от предшествующей, следует одно важное качество этого состояния времени, которое отсекает от него сразу целую область умозрительных спекуляций. Сформулировать его можно так: будущее предсказать нельзя. Идея будущего — это идея, абсолютно противоречащая настоящему. Это «безумная идея», если вспомнить известное высказывание Гейзенберга. Будущее — это некая принципиальная новизна. Оно всегда не такое, как мы его себе представляем. Если будущее предсказать возможно, если удается сделать подробный и точный прогноз каких-либо предстоящих событий, значит мы имеем дело не с будущим, а с продолженным настоящим, само же будущее от прогностического обобщения ускользнуло, оно осталось вне поля нашего зрения и вскоре проявит себя самым неожиданным образом.
Собственно, об этом свидетельствует вся история человечества. Вряд ли первобытные люди, охотники и собиратели плодов и корней, могли представить себе, что будут когда-нибудь вскапывать землю, бросать в нее семена растений, скопленных с громадным трудом, а потом много месяцев ждать, чтобы собрать урожай. Это показалось бы им неимоверной глупостью. Зачем закапывать в землю то, что можно съесть прямо сейчас? Сельское хозяйство, ныне кажущееся обыденным, пришло к нам из будущего. Точно также древние римляне, несмотря на высочайший для той эпохи уровень развития науки и техники, не могли даже вообразить, что основную физическую работу будут когда-нибудь осуществлять не рабы, «говорящие орудия производства», а железные механизмы, дышащие огнем и дымом, хотя шар Герона, прообраз паровой машины, был изобретен еще в I веке нашей эры.
Средневековье не могло представить себе промышленного электричества, девятнадцатый век — авиации и транспорта с двигателями внутреннего сгорания, а зачинатели вычислительной техники в середине двадцатого века даже не догадывались о том, что порождают «компьютерную революцию», «экономику знаний», «всемирную паутину», «информационное общество».
В свое время один из российских фантастов сформулировал эту проблему так. Существуют три вида будущего: будущее, в котором хочется жить (здесь речь, конечно, идет об утопиях, хотя стоит ли жить в утопиях — вопрос достаточно спорный), будущее, в котором жить не хочется (здесь имеются в виду уже антиутопии), и будущее, о котором мы ничего не знаем. Так вот, если первые два вида будущего представляют собой типичное «продолженное настоящее»: они образуются экстраполяцией, «переносом вперед» главных проблем (надежд) современности, то третий вид будущего, «о котором мы ничего не знаем», это и есть реальное будущее, новый непостижимый мир, непрерывно вторгающийся в настоящее и преобразующий его в нечто совершенно иное.
Теперь определим, что мы понимаем под предсказанием. Под предсказанием мы, исходя из наших представлений о механике бытия, понимаем вовсе не любое высказывание о будущем, пусть даже сделанное в самой яркой литературной форме, а лишь такое, которое соответствует определенным параметрам. Как в классической трагедии для соответствия жанру необходимо было соблюдение «трех единств»: единства времени, единства места и единства действия, так и предсказание будущего может рассматриваться в качестве такового, только если оно отвечает на три вопроса: что именно произойдет, как это произойдет и когда это произойдет.
Очевидно, что под данное определения прежде всего не попадают пророчества. Классические пророчества, из которых в европейской культуре наиболее известны Апокалипсис Иоанна Богослова и книга «Центурии» Нострадамуса, строго говоря, вообще не обладают каким-либо прогностическим содержанием. Это скорее специфический философский вокабулярий: набор метафор, образов, сюжетов, языковых конструкций, предназначенный для мистического истолкование текущей реальности. Метафора, которая лежит в основе любого пророчества, позволяет применить его также почти к любому историческому периоду. Выходящую из дыма «железную саранчу», упоминаемую в Апокалипсисе, можно уподобить и тяжелой пехоте, опустошавшей Европу во времена религиозных войн, и авиации, появившейся на четыре столетия позже, и даже межконтинентальным ракетам, принятым на вооружение в период «холодной войны». А если возникнут когда-нибудь боевые роботы, показанные в фильмах о «Терминаторе» (что, впрочем, кажется маловероятным уже сейчас), то и это будет полностью соответствовать видениям Иоанна из Патмоса.
Единственное назначение всех пророчеств — напоминать человечеству о хрупкости земного существования, о том, что технологическое могущество цивилизации обманчиво и что человек по-прежнему беспомощен перед законами вселенского бытия.
Фактически, пророчества, кем бы и когда бы они ни были созданы, возвещают о том, о чем пытаемся, правда на другом языке, сказать и мы: будущее для нас — это пугающая неизвестность, и наступление его, как правило, оборачивается неисчислимыми бедствиями.
Кстати, когда Мишель Нострадамус, пожалуй, самый известный пророк в европейской истории, попытался от метафорических иносказаний перейти в конкретной прогностике, то результаты этого шага оказались весьма плачевными. Ничем не ознаменовался 1580 год, в котором Нострадамусом было предсказано начало «странного времени»; в 1607 году, опять-таки вопреки предсказанному, не начались гонения на астрологов; в том же 1607 году ничего трагическому не случилось с королем Марокко; и, главное, в 1609 году Папа Римский не умер, как Нострадамус ему предрекал, и послы европейских держав напрасно держали наготове коней, чтобы сообщить своим правительствам эту скорбную весть10.
Так же из сферы подлинных предсказаний следует исключить совпадения или «предсказания задним числом». Механика подобных предсказаний проста. Ежегодно только в Соединенных Штатах Америки, не считая Европы, Китая, Японии и России, выпускается около 900 книг в жанре фантастики. Причем, здесь учитываются лишь новые произведения, не считая весьма обширного спектра переизданий. В значительной части этого материала высказываются различные версии будущего, и если какое-либо знаменательное событие в дальнейшем произойдет, ему не так уж трудно будет подобрать литературное соответствие.