А во-вторых, что тесно связано с представлением о реальности, к середине ХХ века была осознана вероятностность мира вообще. Собственно, уже аналитическая механика начала XIX столетия, порожденная в свою очередь механикой Ньютона, рассматривавшей вселенную как сложный, но познаваемый механизм — этакие часы, где каждая деталь находится на своем месте, — начала говорить о «виртуальных перемещениях» — траекториях тел «возможных», но не реализуемых, что однако не мешало рассчитывать их, например в баллистике, так же, как и «настоящие» перемещения4. Следующим этапом было появление нелинейных геометрий: Лобачевского, Римана и некоторых других, геометрий, первоначально выглядевших сугубо умозрительными математическими построениями, однако с появлением теории относительности Эйнштейна обретших несомненное физическое содержание. Геометрия самого мира внезапно оказалась множественной. Вселенная, как выяснилось, могла быть выражена разными пространственными моделями. Отсюда был всего шаг до множественности измерений: мир представлялся развернутым по пяти, семи, одиннадцати координатным осям, впрочем как, равно, и по бесчисленному их количеству, а знакомая нам из классической физике «трехмерная геометрия» являла собой лишь антропологическую редукцию, вынужденное упрощение: количество координат, максимально воспринимаемых человеком.
Главный рубеж, однако, был преодолен квантовой физикой. Двойная, корпускулярная и волновая, природа элементарных частиц, принцип неопределенности Гейзенберга, согласно которому невозможно «классическое» одновременное определение у таких частиц скорости и локализации, и прежде всего наличие в микромире особых виртуальных частиц, существующих «не вещественно», а только во взаимодействии, привело к выделению новых онтологических статусов. Стало возможным говорить о «недовоплощенной реальности», о «недореализованном существовании», которое обналичивается исключительно наблюдателем, о том, что допустима некая особая «реальность без сущности»5. Под таковой, помимо собственно виртуальных частиц, понималась еще и энергия, проявляющаяся лишь «в действии», а не «сама по себе»5. В 1957 г. вышла знаменитая статья Х. Эверетта, утверждавшая, что мир (вселенная) расщепляется при каждом квантовом переходе. Тем самым допускалась уже не умозрительная, а физическая множественность миров, где реализуются все теоретически возможные состояния. И хотя несколько позже эта глобальная множественность вселенных была сведена научным сознанием до множественности «малых миров», до множественности микроскопических ситуаций6, «траектории» которых по мере приближения к «максимальным мирам», то есть к нашему миру, испытывают тенденции к слиянию и упорядоченности7, взгляд на бытийную аксиоматику полностью изменился. Стало ясно, что мир вырастает из принципиальной неопределенности, что его онтологическая фактура в значительной степени вероятностна и что существующая конфигурация осознанного бытия — «реальность» — лишь одна из возможностей, реализованных человеком.
Более того, физическая неопределенность (вероятностность) микромира непрерывно транслируется им на более высокие уровни бытия, в свою очередь, порождая когнитивную неопределенность (вероятностность) макромира, делая вообще невозможной его единственную «истинную» интерпретацию.
Интересно, что данная особенность мира проступила и в других гносеологических координатах. В 1965 г. английский писатель Джон Фаулз заканчивает роман «Волхв» (замысел которого, впрочем, относится еще к началу 1950-х гг.8), где герой, запутавшись в инсценировках, не может отличить искусственную реальность от подлинной. И в том же 1965 г. завершает работу Второй Ватиканский собор (идеологически, впрочем, также подготавливавшийся заранее), где впервые в истории христианства было официально провозглашено, что спасение души обретут не только католики, приверженцы Римско-Католической церкви, но и все верующие в единого бога. То есть — православные, протестанты, мусульмане, иудаисты. Тем самым подразумевалась множественность путей спасения.
Это был колоссальный мировоззренческий поворот. Представлявшаяся до сего момента незыблемой простая, «механическая» реальность традиционной культуры, пропитываясь неопределенностью, стала растворяться будто сахар в воде. Внятный монолог, сформированный еще эпохой Модерна, начал превращаться в какофонию разнообразных «версий».
Прежде всего была осознана вероятность истории. Собственно, на это указал еще О. Шпенглер в «Закате Европы», утверждая существование множества равнозначных «цивилизационных миров». А уже в наше время «европейская версия» всемирной истории, концентрировавшая все основные события вокруг ограниченной группы западных стран, размывается как «восточными версиями» — индийской, китайской, японской, так и «южными», мусульманскими, в координатах которых история меняет свой облик. Прошлое стало непредсказуемым. Причем не только в России, где буквально на глазах одного поколения оно из сугубо «советского», окрашенного в коммунистические тона, превратилось в сугубо «демократическое», то есть оценивающее те же самые факты совершенно иначе, но и в Европе, и в США, где монохромная оптика «бремени белого человека» сменилась фасеточной пестротой той же доктрины мультикультурализма.
Теряют «твердость» даже очевидные факты. Подвергается сомнению, например, смерть императора Александра I в Таганроге, гибель Жанны д’Арк на костре в Руане заслоняется легендой о ее чудесном спасении, а миллионы поклонников популярного сейчас детектива «Код да Винчи» искренне верят, что Иисус Христос был женат на Марии Магдалине — потомки их, образовавшие династию Меровингов, якобы здравствуют до сих пор.
Выражением вероятностного потенциала прошлого, его «скрытых» возможностей, не осуществленных в силу достаточно случайных причин, стали не только фантастические романы, написанные в жанре «альтернативной истории», такие как «Павана» Кита Робертса, где «Непобедимая армада» выигрывает морское сражение у англичан, в результате чего возникает громадный Католический мир9, или «Иное небо» Андрея Лазарчука: немцы побеждают во Второй мировой войне и образуют «демократический» Третий Рейх в составе Германии и России10, но и серьезные исторические исследования, посвященные «другому» ходу событий: вторжению Гитлера в Англию11, переходу Ближневосточного противостояния в «горячую фазу», советско-китайской войне, победе СССР в Афганистане12.
История начала терять четкий рельеф. Не случайно многие американские школьники и студенты считают, что противниками США во Второй мировой войне были не только Германия и Япония, но и Советский Союз.
Одновременно с вероятностностью прошлого была осознана вероятностность будущего. Оно уже не представлялось однозначно определенным, в виде «продолженного настоящего» — экстраполяции имеющихся тенденций на несколько лет/десятилетий вперед. Будущее рассматривалось теперь как набор весьма неопределенных возможностей, из которых будет осуществлена только одна. Говоря языком синергетики, основывающейся, в свою очередь, на теории неравновесных систем, реальность при переходе от настоящего к будущему находится в настолько неустойчивом состоянии, что вывести ее к тому или иному аттрактору (конечной структуре) может любое случайное отклонение. А поскольку подобных случайностей необозримое множество — они непрерывно транслируются из микромира людей в макромир социума (истории), — то и «вычислить» конкретное будущее нельзя, оно все равно окажется не таким, как предполагалось. Это повлекло за собой целую методологическую революцию: методы «нормативного прогнозирования», методы классического планирования, предполагающие строгую логику и точный расчет, сменяются сейчас методами сценирования и стратегирования, методами «сюжетного построения», определяющими не столько итог, сколько следование в заданном направлении. Такое неожиданное воплощение максимы Эдуарда Бернштейна о том, что «движение — все, конечная цель — ничто».
И, наконец, на рубеже истекшего тысячелетия была осознана вероятностность настоящего. Собственно, иначе и быть не могло: являясь по своей сути пересечением прошлого с будущим, тем срезом временного потока, где происходит «очеловечивание» бытия, настоящее обязано было воспринять их фундаментальные качества.
Причем вероятностность настоящего заключается не только в одномоментном существовании разных реальностей — научной и религиозной, «китайской» и «американской», по-разному, через разную оптику считывающих текущую онтологию, — но и в наличии внутри каждой из них реальностей «теневых», потенциальных возможностей, «алчных демонов небытия», жаждущих воплощения.
Здесь уместна аналогия с шахматами. В любой позиции, за исключением очень уж специфических, существует обычно целый набор вариантов для продолжения. Многие из них равнозначны: выбор объясняется лишь психологическими особенностями игрока. Однако воплощен из всех вариантов будет только один. Остальные так и останутся непроявленными, нереализованными, впрочем обретающими краткое (виртуальное) бытие при последующем анализе партии.
Наличие «теневых реальностей» в настоящем разрыхляет его, делает смесью возможностей. Ни одна из них в текущий момент не является окончательной, а все вместе они создают единство неопределенности.
В общем, настоящее стало таким же условным, как прошлое или будущее. Оно — и, видимо, навсегда — утратило статус фиксирующей онтологии. Изменения в микроструктурах нашего бытия стали необратимыми. Как память детства и юности растворяется почти без следа во взрослом сознании, так привычный нам мир, прежде «незыблемая» реальность, начинает сейчас растворяться во всепроникающем виртуале.
Обратим внимание на следующую особенность мироустройства. Виртуал, в данном случае понимаемый как кредитность, изначально входит в состав любой экономики. Затраты на производство любого товара производятся раньше, чем будет получена (или не получена) прибыль от его реализации. Это, в свою очередь, означает, что расчетный эквивалент экономики (деньги), в какой бы форме он в разные эпохи ни выступал, всегда должен быть больше, чем его физическое (товарное, фондовое) соответствие.