В Великую Отечественную войну, с осени 1941 и по лето 1943‑го, с небольшими перерывами Пастернак жил на Каме в Чистополе. Этот период оказался плодотворен не просто созидательно, но переводчески. Переводил он Шекспира, что крайне не одобрили идеологически строгие писатели. В частности, Александр Фадеев 30 декабря 1942 года в докладе для Союза писателей «уход» Пастернака в Шекспира назвал антипатриотическим, так как в военное время писатель не должен переводить «Ромео и Джульетту». Доклад сыграл свою роль, и Пастернака вычеркнули из кандидатов на Сталинскую премию, на которую его номинировали за переводческую деятельность.
Но дело было не в том, что Пастернак «уходил» от беды своей страны, и не только в том, что переводы кормили семью. Поэт объяснил свое обращение к Шекспиру так: «Шекспир всегда будет любимцем поколений исторически зрелых и много переживших… В отношении Шекспира уместны только совершенная естественность и полная умственная свобода. К первой я, как мог, готовился в скромном ходе моих собственных трудов, ко второй подготовлен своими убеждениями»[103]. Это высказывание иллюстрирует первый принцип Пастернака-переводчика: требование духовной и интеллектуальной близости между поэтом и его переводчиком. А вот второй принцип: «Подобно оригиналу, перевод должен производить впечатление жизни, а не словесности»[104].
На примере перевода стихотворения Рильке «Созерцание» («Der Schauende») я продемонстрирую, как эти принципы реализовывались. В основе стихотворения — ветхозаветный сюжет о том, как во время ночного бдения Иакову явился Бог под видом ангела, и Иаков боролся с ним до рассвета, требуя благословить его. В схватке Иаков повредил бедро, но Богу понравилось его упрямство. Иаков получил благословение, новое имя — Израиль («Борющийся с Богом») и напутствие: «…ты боролся с Богом, и человеков одолевать будешь» (Быт. 32:28). В стихотворении заявляется мелочность житейских дрязг по сравнению с силой, которая выступает против человека, сила стихийная, не терпящая ограничений. Ей можно только проиграть, но и это дается ценой отказа от своих мелких житейских докук:
Как мелки с жизнью наши споры,
Как крупно то, что против нас.
Когда б мы поддались напору
Стихии, ищущей простора,
Мы выросли бы во сто раз.
Далее следует строфа парадоксов: то, что кажется победой, — на самом деле унизительная мелочь, а необычайное требует борцов немелочных:
Все, что мы побеждаем, — малость.
Нас унижает наш успех.
Необычайность, небывалость
Зовет борцов совсем не тех.
Какие же это «другие» борцы? А такие, как Иаков, боровшийся с Богом:
Кого тот Ангел победил,
Тот правым, не гордясь собою,
Выходит из такого боя
В сознаньи и расцвете сил.
Можно ли победить Бога? А Бога победить нельзя. Но разве сопоставимо в своем величии поражение от Бога с победой над человеком? Найдя в себе смелость столкнуться с Ним, человек возвышается через поражение:
Не станет он искать побед.
Он ждет, чтоб высшее начало
Его все чаще побеждало,
Чтобы расти ему в ответ.
Проиграть Богу, «чтобы расти ему в ответ»: трагический конфликт, вывернутый наизнанку, потому что поражение не только неминуемо, но и становится условием подлинной жизни. Пример такого возвышающего поражения — эпизод про небо Аустерлица князя Андрея в «Войне и мире». До этого эпизода Наполеон был кумиром Андрея, и кумир одержал победу в дележе мира. А распростертый на земле Андрей, офицер проигравшей армии, глядя на стоящего над ним победителя, вдруг понял, как его кумир ничтожен по сравнению с небом. Наполеон — торжествующий победитель, Андрей — проигравший, но нравственная победа за ним, потому что в эти мгновения ему открылось нечто великое, нечто, чему можно «расти в ответ». Кстати, мое обращение к Толстому совершенно не случайно: три поколения Пастернаков были под огромным влиянием и личности, и творчества Льва Николаевича[105].
Мысль о поражении высшему как условии духовного роста становится значимой в творчестве Пастернака[106]. Мы узнаем ее в хрестоматийном «Быть знаменитым некрасиво…»:
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
Или же в стихотворении «Рассвет» Юрия Живаго (1947):
Со мною люди без имен,
Деревья, дети, домоседы.
Я ими всеми побежден,
И только в том моя победа.
«Доктор Живаго»: замысел, форма, идея
Творческая история романа «Доктор Живаго» долгая. Отдаленным его началом можно считать повесть «Детство Люверс», а работать над романом Пастернак начал в 1945 году и закончил через десять лет, 10 октября 1955‑го. Названия менялись, и заложенная в названии мысль заострялась: «Мальчики и девочки», «Когда мальчики выросли», «Записки Живульта», «Иннокентий Дудоров», «Свеча горела», «Три имени», «Опыт русского Фауста». Весной 1948 года было найдено окончательное название: «Доктор Живаго», отражающее мысль о преодолении смерти.
Язык романа притворяется прозой, но на самом деле это поэзия. Об этом свидетельствовал сам Пастернак в переписке, известной как «Шесть писем Джону Харрису»[107]. В них — один из ключей, важный, на мой взгляд, для понимания особенностей романа: «…я всегда стремился от поэзии к прозе, к повествованию и описанию взаимоотношений с окружающей действительностью, потому что такая проза мне представляется следствием и осуществлением того, что значит для меня поэзия. В соответствии с этим я могу сказать: стихи — это необработанная, неосуществленная проза…» Вот примеры прозы, родившейся из поэзии: «Вечер был сух, как рисунок углем»[108] (с. 48). Или: «За вороньими гнездами графининого сада показалась чудовищных размеров исчерна-багровая луна. Сначала она была похожа на кирпичную паровую мельницу в Зыбушине, а потом пожелтела, как бирючевская железнодорожная водокачка» (с. 178).
Замысел романа Пастернак определял как смысл личности. Не вокруг личности, а вокруг смысла личности. И смысл личности, по «Доктору Живаго», явлен через Новый Завет и через фигуру Христа. Например, в устах философа Николая Веденяпина так говорится про Христа в сравнении с Ветхим Заветом, в котором действовали пророки, вожди и народы, а не частные личности: «И вот пришел легкий и одетый в сияние, подчеркнуто человеческий, намеренно провинциальный, галилейский, и с этой минуты народы и боги прекратились и начался человек, человек-плотник, человек-пахарь, человек-пастух в стаде овец на заходе солнца, человек, ни капельки не звучавший гордо» (с. 56). Мысль о том, что не для народов, а для личностей Царство Божие, высказывает и Гордон: «Когда оно говорило: в царстве Божием нет эллина и иудея, — только ли оно хотело сказать, что перед Богом все равны? Нет, для этого оно не требовалось, это знали до него философы Греции, римские моралисты, пророки Ветхого завета. Но оно говорило: в том сердцем задуманном новом способе существования и новом виде общения, которое называется Царством Божиим, нет народов, есть личности» (с. 137). Трудно представить утверждение, в большей мере противоречащее идеологии коллективизма, чем это.
Сима Тунцева, размышляя о различиях Ветхого и Нового Заветов, также останавливается на том, что в них различная природа чуда. В Ветхом Завете чудо имеет божественную природу, например обмеление моря, когда иудейский народ, ведомый Моисеем, спасался от фараонова войска. А в Новом Завете, в рассказе о жизни обыкновенного человека, чудом становится сама его жизнь, потому что в нем вочеловечился Бог, обожествив тем самым самого человека. Эта мысль о значении частного человека в развертывании истории, которую мыслили масштабами народов и великих вождей, началась в нашей литературе с Пушкина и развилась в эпопее Толстого «Война и мир».
Роман описывает исторические события жизни России начала ХХ века, но их изображение не делает роман историческим: объективная история в нем, как и все прочие события, становится лишь толчком для саморефлексии и размышлений. История присутствует для того, чтобы выяснить, способствует она развитию личности или нет.
В центре романа — мысль, выраженная в монологах, стихах, письмах. И любое событие — встреча, историческое свершение, природное явление — становится толчком для развития мысли.
Одна из тем размышления героев — революция. Она поначалу вызывает восторг у Юрия Живаго: «Можно было бы сказать: с каждым случилось по две революции, одна своя, личная, а другая общая. Мне кажется, социализм — это море, в которое должны ручьями влиться все эти свои, отдельные революции, море жизни, море самобытности. <…> Сдвинулась Русь-матушка, не стоится ей на месте, ходит не находится, говорит не наговорится. Сошлись и собеседуют звезды и деревья, философствуют ночные цветы и митингуют каменные здания. <…> Как во времена апостолов» (с. 185).
Апостольское время — это начало новой истории, исцеление от отгнившего и отжившего. Революция в глазах героя на этом этапе его размышлений порождена самой жизнью: «Это откровение ахнуто... Оно начато не с начала, а с середины, без наперед подобранных сроков, в первые подвернувшиеся будни, в самый разгар курсирующих по городу трамваев. Это всего гениальнее. Так неуместно и несвоевременно только самое великое