. Пастернак выслал ему не вполне завершенную рукопись до публикации, и она вызвала в Шаламове бурю чувств и мыслей, о которых он написал Пастернаку: «Ваш роман поднимает много вопросов, слишком много, — для того, чтобы перечислить и развить их в одном письме. И первый вопрос — о природе русской литературы. У писателей учатся жить. Они показывают нам, что хорошо, что плохо, пугают нас, не дают нашей душе завязнуть в темных углах жизни. Нравственная содержательность есть отличительная черта русской литературы. Это осуществимо лишь тогда, когда в романе налицо правда человеческих поступков, т. е. правда характеров. Это — другое, нежели правда наблюдений. Я давно уже не читал на русском языке чего-либо русского, соответствующего адекватно литературе Толстого, Чехова и Достоевского. “Доктор Живаго” лежит, безусловно, в этом большом плане» (Озерки, январь, 1954)[118].
Публикация за рубежом
Хотя советские журналы не публиковали роман, в апрельском номере «Знамени» вышли стихи из «Доктора Живаго». 20 мая 1956 года с Пастернаком в Переделкине встретился итальянский коммунист и сотрудник московского радио Серджио д’Анджело, искавший современные советские произведения для издательства итальянского коммуниста Джанджакомо Фельтринелли. Д’Анджело предложил Пастернаку передать рукопись Фельтринелли, чтобы перевести ее на итальянский и опубликовать после выхода романа в советской печати. Пастернаку хотелось издать роман во что бы то ни стало, он согласился, и Фельтринелли заключил с ним контракт. Летом 1956‑го Пастернак предоставил экземпляры рукописи для перевода на французский и английский. На итальянский язык роман переводил Петро Цветеремич, который закончил работу 18 июня 1957 года.
В СССР Пастернака пытались заставить переработать рукопись, а также отсрочить (или отменить) публикацию «Доктора Живаго» за рубежом. В конце концов объявили, что Пастернак принял к сведению замечания коллег и готов отредактировать свое произведение. В январе 1957‑го договор на издание романа заключило Государственное издательство художественной литературы, началась редакторская работа. «Возник такой план: чтобы прекратить все кривотолки (за границей и здесь), тиснуть роман в 3‑х тысячах экземплярах, и сделать его таким образом недоступным для масс, заявив в то же время: у нас не делают Пастернаку препон»[119], — записывает Чуковский. Скоро стало понятно, что единственный путь книги к читателю — зарубежная публикация.
Фельтринелли же после жестокого подавления Венгерского восстания в 1956 году утвердился в своем намерении роман издать. В Гослитиздате просили не публиковать итальянский перевод раньше русского издания и тянули время. Затем секретариат Союза писателей и вовсе потребовал вернуть рукопись романа. Несмотря на все усилия советской стороны, роман на итальянском языке поступил в книжные магазины 23 ноября 1957 года[120]. За следующие два года роман вышел более чем на 20 языках и полгода продержался в списке бестселлеров по версии «The New York Times»[121].
С советской стороны, дабы бросить тень на Фельтринелли, объявили, что итальянский издатель по собственному почину, без согласия Пастернака, издал «неотредактированный» вариант[122].
Пастернак и Нобелевская премия
Советская власть оставалась равнодушна к тому, что в послевоенные годы Нобелевский комитет рассматривал кандидатуры писателей-эмигрантов. А вот возможность появления среди кандидатов Пастернака ее раздражала.
Отношение советской власти к поэту иллюстрировали различные высказывания А. А. Фадеева. В 1946 году из Нобелевского комитета произошла утечка информации о номинировании Пастернака, а в сентябре 1946‑го «Литературная газета» опубликовала выступление Фадеева 17-го числа на общемосковском собрании писателей. Заседание проходило после исключения из членов Союза писателей Ахматовой и Зощенко, и Фадеев сказал: «Возьмите творчество Пастернака. Его творчеству присущи также черты безыдейности и аполитичности… И, однако, у нас находятся критики и писатели, которые превозносят поэзию Пастернака, как будто она может служить идеалом для нас, наследников великой русской поэзии»[123]. 3 марта 1945 года на встрече советских писателей с британскими коллегами в Лондоне он говорил о Пастернаке, которого ожидали в Великобритании: «Пастернак никогда не был популярен в СССР у широкого читателя в силу исключительного индивидуализма и усложненной формы его стихов, которую трудно понимать. У него было два произведения “1905 год” и “Лейтенант Шмидт”, которые имели общественное значение и были написаны просто. Но, к сожалению, он не пошел дальше по этому пути»[124].
О другом высказывании Фадеева по поводу Пастернака в своих мемуарах писал Илья Эренбург: «Помню нашу встречу после доклада Фадеева, в котором он обличал “отход от жизни” некоторых писателей, среди них Пастернака. Мы случайно встретились на улице… Александр Александрович уговорил меня пойти в кафе, заказал коньяк и сразу сказал: “Илья Григорьевич, хотите послушать настоящую поэзию?..” Он начал читать на память стихи Пастернака, не мог остановиться, прервал чтение только для того, чтобы спросить: “Хорошо?” Это было не лицемерием, а драмой человека, отдавшего всю свою жизнь делу, которое он считал правым»[125].
Сам Пастернак знал об амбивалентном отношении к нему Фадеева: «Фадеев лично ко мне хорошо относится, но если ему велят четвертовать, он добросовестно это выполнит и бодро об этом отрапортует, хотя и потом, когда снова напьется, будет говорить, что ему меня жаль и что я был очень хорошим человеком»[126].
Фадеев был одним из ведущих писателей СССР, обласканный властью, и его поведение в отношении Пастернака подтверждает, что вручение Нобелевской премии хорошо кончиться для Пастернака не могло, особенно в свете того, что роман «Доктор Живаго» использовался западными спецслужбами для антикоммунистической пропаганды.
Кроме того, в СССР после просьбы шведской стороны прислать в Стокгольм книги советского писателя Бориса Пильняка для пополнения библиотеки Шведской академии опасались рассмотрения его кандидатуры: Пильняк пропал без вести (а на самом деле был расстрелян) в 1937 году. Правда, опасения оказались напрасными: среди кандидатов фамилии Пильняка не оказалось.
Кандидатуру Пастернака в 1946‑м (а также в 1947‑м и 1949‑м) выдвигал известный английский славист Сесил Морис Боура — общепризнанный знаток русской поэзии Серебряного века, переводивший, помимо стихов Пастернака, произведения Александра Блока, Осипа Мандельштама и других русских поэтов. В 1948 и 1950 годах Пастернака номинировал уважаемый литературовед и театровед Мартин Ламм.
Судя по переписке с двоюродной сестрой Ольгой Фрейденберг, до Пастернака и его близких доходили слухи о его номинировании. Фрейденберг пишет 4 ноября 1954 года: «У нас идет слух, что ты получил Нобелевскую премию. Правда ли это? Иначе — откуда именно такой слух? Мой вопрос, возможно, очень глуп. Но как же его не задать? Жду с нетерпеньем твоей открытки. Будь здоров!»[127]. А Пастернак ответил 12 ноября 1954 года: «Такие же слухи ходят и здесь. Я — последний, кого они достигают, я узнаю о них после всех, из третьих рук. <…> Я скорее опасался, как бы эта сплетня не стала правдой, чем этого желал, хотя ведь это присуждение влечет за собой обязательную поездку за получением награды, вылет в широкий мир, обмен мыслями — но ведь опять-таки не в силах был бы я совершить это путешествие обычной заводной куклою, как это водится, а у меня жизнь своих, недописанный роман, и как бы все это обострилось! Вот ведь вавилонское пленение! По-видимому, бог миловал, эта опасность миновала. <…> Потом люди слышали по Би-би-си, будто (за что купил, продаю) выдвинули меня, но, зная нравы, запросили согласия представительства, ходатайствовавшего, чтобы меня заменили кандидатурой Шолохова, по отклонении которого комиссия выдвинула Хемингуэя, которому, вероятно, премию и присудят. Хотя некоторые говорят, будто спор еще не кончен. Но ведь все это болтовня, хотя и получившая большое распространение. Но мне радостно было и в предложении попасть в разряд, в котором побывали Гамсун и Бунин, и, хотя бы по недоразумению, оказаться рядом с Хемингуэем»[128].
В 1957 году французский экзистенциалист Альбер Камю получил Нобелевскую премию и прочел доклад «Художник и время» в Уппсальском университете[129]. В нем он упомянул имя Пастернака в ряду «великих» в следующем контексте: «…художники, отвергающие буржуазное общество и его формальное искусство, но стремящиеся описывать реальность, и только ее одну, оказываются в трагическом тупике. Они должны быть реалистами, но не могут стать ими. Они хотят подчинить свое искусство реальной действительности, а ее невозможно описать, не прибегая к выбору, который подчиняет ее своеобразию искусства. Прекрасное и трагическое творчество первых лет русской революции наглядно демонстрирует нам эту пытку. Все, что Россия показала в эту эпоху, — Блок и великий Пастернак, Маяковский и Есенин, Эйзенштейн и первые певцы цемента и стали, — являет собою блестящую лабораторию форм и тем, плодотворных и смятенных исканий. И, однако, пришлось отказаться от всего этого, придя к выводу, что нельзя быть реалистом, когда невозможен сам реализм. Диктатура там, как и повсюду, резала по живому: реализм, согласно ее принципам, был необходим… при условии, что он согласится быть социалистическим»