От Бунина до Бродского. Русская литературная нобелиана — страница 31 из 39

[250].

К концу шестидесятых Бродский становится широко известным и на родине, и за рубежом. Официальных публикаций в СССР поэт почти не имел — ​его стихи распространялись через самиздат. Зато в США вышло два сборника: «Стихотворения и поэмы» (1965) и «Остановка в пустыне» (1970). Эти издания осложнили и без того непростые отношения поэта с властью.

Бродский не хотел уезжать, но власти настаивали. Поэт рассказывал: «10 мая 1972 года меня вызвали и заявили: “Воспользуйтесь одним из тех приглашений, что приходят к вам из Израиля, и уезжайте. Мы вам сделаем визу за два дня”. — “Но я никуда не собираюсь уезжать”. — “Тогда приготовьтесь к худшему”. Мне ничего не оставалось, как уступить: единственное, чего я добился, это продления срока до 10 июня (“После этой даты у вас уже не будет паспорта, у вас вообще не будет ничего”). Я хотел лишь отметить в Ленинграде мой тридцатый (sic!) день рождения, последний день рождения вместе с родителями. Когда я получал выездную визу, меня пропустили в обход очереди: там ожидало столько евреев, которые, добиваясь визы, целыми днями просиживали в коридорах, они взирали на меня с ужасом и с завистью (“Как это он так быстро ее получил?”). В последнюю ночь в СССР я написал письмо Брежневу. А на следующий день уже был в Вене»[251]

Бродский и Нобелевская премия

В Вене Бродского встретил друг и уговорил преподавать в Мичиганском университете. Так начался третий, последний, период жизни и творчества. В эти годы поэт пишет не только стихи, но и прозу, располагая всеми возможностями для печати.

Стихи Бродский писал по-русски, а эссе по-английски, чтобы приблизиться к своему любимому поэту Уистену Хью Одену и обратиться к западному читателю напрямую, минуя переводчика[252]. А донести требовалось многое: объяснить, что такое поэт и поэзия для России, рассказать правду о себе и о том судебном процессе, который он пережил и о котором на Западе были наслышаны больше, чем о его стихах.

Когда в интервью Бродского спрашивали про эмиграцию, он не любил себя называть ни изгнанником, ни жертвой режима. Поэт преподавал русскую и мировую литературу в американских колледжах, обучая студентов читать и понимать стихи. Он и запомнится как великий популяризатор поэзии.

В 1986 году Бродский издал сборник англоязычных эссе «Less Than One» («Меньше единицы»). В Америке его признали лучшей литературно-критической книгой года.

По слухам, Бродского номинировали уже в 1980‑м. Но выбор пал на него в 1987‑м. Предчувствие того, что именно Бродский будет награжден, буквально витало в воздухе. Джо Эллис, декан женского колледжа Маунт-Холиок в Западном Массачусетсе, в 1986 году, добиваясь для Бродского, не окончившего даже среднюю школу и лишенного каких-либо свидетельств об образовании, профессорской кафедры, «в переговорах с администрацией… использовал козырь: “Он скоро получит Нобелевскую премию”». Сам же Бродский осенью 1987‑го позвонил Эллису из Лондона и сообщил: «Через неделю будет объявлено, что Нобелевская премия присуждена мне»[253].

Сведения о нобелевском отборе 1987 года разнятся, но почти во всех списках финалистов — ​соперников Бродского значатся Октавио Пас, Шеймус Хини, Видиадхар Найпол и Камило Хосе Села. Все они стали нобелевскими лауреатами в последующие годы.

В 1987‑м Бродский получил Нобелевскую премию как гражданин США «за всеобъемлющее творчество, пропитанное ясностью мысли и страстностью поэзии». Распространено мнение, что его наградили не за поэзию, а за эссеистику, но достоверно об этом можно будет узнать после того, как рассекретят документы Нобелевского комитета, то есть не ранее 2038 года.

Поэт настаивал, что награжден не в силу политической конъюнктуры, но благодаря поэтическим заслугам: «Я считаю, моя общественная деятельность заключается в моем творчестве, а не в речах. Все то, что я пишу, носит не случайный характер, а то, что я говорю, в какой-то мере случайно. Потому я и пишу, а не произношу проповеди на площадях. Я не тот человек, который мог бы выступать в роли оракула. В Стокгольме я буду говорить больше о литературе, чем о политике. Мне присудили премию за литературное творчество, а не за мою политическую проницательность. А потом, политическая идея в лучшем случае является частью литературы, но никак не наоборот»[254].

Литературовед В. Л. Сердюченко так сформулировал побудительные мотивы присуждения нобелевских наград Бродскому и, в немалом, его антиподу Солженицыну: «Много достойнее, по-моему, выглядит… освобожденное от всякой политической суеты изгойство Иосифа Бродского. Он перерезал свою российскую пуповину навсегда: он предпочел печному теплу России экзистенциальный холод мировой культуры». Тогда как Солженицын, «обосновавшись на новом месте… обрушился теперь уже на западные демократии. Его речи, письма… запестрели упреками в эгоизме, преступном легкомыслии, недопонимании…» и т. п. Вывод Сердюченко делает такой: «И Бродский, и Солженицын стали нобелевскими лауреатами, но сколь различно начальное содержание врученных им наград. Одного наградили как поэта, гражданина мира, а другого — ​как звезду преходящей политической интриги»[255].

Нобелевская речь

При вручении Нобелевской премии Бродский прочел лекцию, актуальную и спустя 35 лет после ее произнесения, так как она оказалась больше, чем данью традиции, больше, чем формальным обращением к близким и дальним зрителям. Нобелевская речь Бродского — ​это манифест профессиональной позиции поэта об отношениях личности и государства, об отношениях личности и литературы.

Свою лекцию Бродский начинает относительно традиционно, хотя, в отличие от Бунина, говорит о чувстве неловкости, а не о гордости. Но так же, как и его предшественники, он видит себя частью целого, и истолковывает награждение как признание не столько личных заслуг, сколько признание типа людей, которых он представительствует. Напомню, что Бунин говорил как выразитель писателей-изгнанников, Шолохов — ​советских писателей-реалистов, а Солженицын — ​жертв ГУЛАГа. Выразителем совсем иной группы заявил себя Бродский: «Осип Мандельштам, Марина Цветаева, Роберт Фрост, Анна Ахматова, Уистан Оден, они невольно говорили бы именно за самих себя и, возможно, тоже испытывали бы некоторую неловкость. Эти тени смущают меня постоянно, смущают они меня и сегодня. <…> В лучшие свои минуты я кажусь себе как бы их суммой — ​но всегда меньшей, чем любая из них в отдельности»[256]. Перечисленных объединяет не судьба, не политические воззрения, даже не национальность. Их единит принадлежность к миру языка / поэзии / духа. Называя имена русских и американских поэтов, называя себя их суммой, которая меньше отдельной единицы, Бродский включает себя в пространство, которое выше любых политических, национальных или идеологических атрибутов. Бродский вместе не с американцами, не с коммунистами, не с гонителями или гонимыми — ​он вместе с поэтами, независимо от их гражданства. И в его лице Нобелевскую премию получили они, а не его или их мирская атрибутика.

Далее в лекции Бродский поднимает программные для себя вопросы: об отношениях между государством и искусством, отношениях между эстетикой и личностью и между литературой и личностью.

Государство и искусство. В нобелевской речи Бродский ставит вопрос об отношениях человека с государством — ​не с обществом. Государство и искусство противоположны друг другу по целям и задачам в силу трех причин.

Причина первая. Искусство учит «частности человеческого существования». Это означает, что именно оно превращает человека «из общественного животного в личность». Бродский объясняет это свойство искусства (в первую очередь литературы) тем, что произведения вступают с каждым из нас в неразделимые личные отношения, и потому ревнители общественного блага и «глашатаи исторической необходимости» всегда недолюбливают искусство. Оно взращивает человечность и индивидуальность, то есть порождает частное мнение, противоположное тому, что требуется государственной машине (а ей требуются массовые волеизъявления, чтобы все как один).

Причина вторая. Искусство несовместимо с «глашатаями общих истин», но оно как ничто отвечает человеческой природе, потому что «независимо от того, является ли человек писателем или читателем, задача его состоит прежде всего в том, чтобы прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую, жизнь. Ибо она у каждого из нас только одна, и мы хорошо знаем, чем все это кончается». Государственная же власть неумолимо требует соответствия поведенческим шаблонам, более того, она их навязывает, обосновывая некими коллективными интересами, а они совершенно не в интересах человека: «…тем более обидно, что глашатаи исторической необходимости, по чьему наущению человек на тавтологию эту готов согласиться, в гроб с ним вместе не лягут и спасибо не скажут».

Причина третья. Литература древнее государства. И конфликт между литературой и государством — ​это конфликт между вечным и временным: «По крайней мере, до тех пор, пока государство позволяет себе вмешиваться в дела литературы, литература имеет право вмешиваться в дела государства». Эта мысль перекликается с идеей нобелевской речи Солженицына о том, что искусство пребывало с началом человеческой истории и пребудет по ее завершении.

Эстетика и личность. В лекции Бродского эстетика — ​основание, а не производная этики, потому что раньше этических категорий добра и зла появились ограничения эстетические: «В этике не “все позволено” именно потому, что в эстетике не “все позволено”…»

По этой причине эстетический опыт человека напрямую определяет его нравственный выбор: человек с эстетическим опытом чуток к клише и к повторам, и эта чуткость удержит его от роковых выборов, уже сделанных человечеством