Более известный как художник, родившийся в Сэйлеме, штат Арканзас, и выросший в городе Талса, штат Оклахома, где учился вместе с Роном Пэджеттом и издавал с ним журнал, Джо Брэйнард (1942–1994) в 19-летнем возрасте переехал в Нью-Йорк. Художник, писатель и поэт, он быстро стал активным участником группы поэтов Нью-Йоркской школы, сблизился с Фрэнком О’Харой, Джоном Эшбери, Тедом Берриганом и писателем Кенвардом Элмсли. Помимо того, что его работы выставляются в Музее современного искусства, в музее Уитни, в галерее Коркоран и других, Джо Брэйнард издал более десяти книг стихов и прозы. Он умер в 52 года от СПИДа. К этому поколению причисляют также Льюиса Уорша (1944–2020), которого называли «сеятелем поэтов» («planter of poets»), и Бернадетту Мэйер (р. 1945), на которой одно время Уорш был женат и с которой у него было три дочери. Студент Кеннета Коха Уорш сам взрастил не одно поколение поэтов. Совместно с первой женой Энн Уолдман в 1966 году Уорш основал журнал и издательство «Волосы ангела» («Angel Hair»), который сама Уолдман определила как «посеянный слог, который освобождал (букв. «открывал», англ. «unlocked») разнообразные энергетические возможности постмодернистской американской поэзии и той, которая следовала за „новой волной“». В журнале «Волосы ангела» были опубликованы ранние стихи таких поэтов, как Элис Нотли, Рон Пэджетт, Джо Брэйнард, Ли Харвуд, Том Кларк и многих других. Уорш и Уолдман поселились в Ист-Виллидже и стали активными участниками Поэтического проекта при церкви Св. Марка, душой которого в то время был Тед Берриган. В дальнейшем Уорш основал также журнал и издательство «Объединенные артисты», неустанно выискивая талантливых поэтов и писателей и публикуя их произведения.
У Чарльза Симика, родившегося в 1938 году в Белграде, примечательно сложилась и личная, и литературная судьба. Ребенком он пережил войну. После войны отцу удалось бежать сначала в Италию, а потом в США. Мать пыталась последовать за ним, и, когда Чарльзу было 14 лет, им удалось перебраться во Францию, а оттуда в Чикаго к отцу. Сам он впоследствии писал: «Моими турагентами были Гитлер и Сталин». Школу он заканчивал в Чикаго и поступил в Чикагский университет, но был призван в армию в 1961‐м. Как он сам признавался, писать стихи он начал, чтобы привлекать девушек, однако в каждой шутке есть и другая сторона: в его поэзии так переплавлен жизненный опыт, наблюдения над действительностью, что реальность становится абсурдом, а абсурд – реальностью, как в стихотворении «Вундеркинд».
Сюрреализм Симика не похож на тот стиль, который сложился во Франции, а оттуда распространился в других европейских странах, а затем и в Новом Свете. Бездумная надежда может таить угрозу, как в стихотворении «Зеркала в 4 утра», которая, в свою очередь, преодолевается несколько мрачным юмором, мудростью и даже философичностью. Поэт и критик Роберт Шоу писал в «Нью Рипаблик», что самое поразительное в ранних стихах Симика было то, «что предметы живут своей, независимой от людей жизнью и представляют порой мрачную пародию на человеческую жизнь».
Примечательно, что серб Симик выдвинулся в число ведущих американских поэтов, удостоен Пулитцеровской и ряда других премий, в том числе специальной премии сюрреалистической поэзии. Среди поэтов следующего поколения примечателен Джеймс Тейт (1943–2015), который был удостоен многих наград, включая Пулитцеровскую премию, Национальную книжную премию и многие другие, начиная с публикации в престижной серии «Молодые Йельские поэты» (своеобразная премия-дебют) в 22 года, когда он еще был студентом. При этом он сам говорил в интервью Чарльзу Симику, что до 17 лет стихи не писал[142]. Книга называлась «Пропавший пилот», одноименное стихотворение посвящено памяти отца, пилота бомбардировщика B-17, погибшего во Второй мировой войне. Тейта называют сюрреалистом, абсурдистом, трагикомическим поэтом, но главное – то, что он умеет разглядеть необычное в обычном и комическое в трагическом, ведь только благодаря смеху – через смех и преодолеваются трагедия, страх, смерть. Джон Эшбери, который и познакомил меня с творчеством Тейта в 1990 году, писал: «Местный колорит играет важную роль, но главное событие – это борьба поэта с преходящими мгновениями, в неистовом стремлении найти в них поэзию и сохранить ее, хотя она и бренна. Тейт – поэт возможностей, превращений, удивительных последствий, прекрасных либо губительных, и эти явления существуют повсеместно. Я возвращаюсь к книгам Тейта чаще, чем к другим поэтам, когда хочу снова вспомнить о возможностях поэзии»[143].
Поэт и критик Дана Джойа писал, что у Тейта сюрреализм не является чем-то экстравагантным, он не только одомашнил его, но и показал, что сюрреализм может обитать в вашем дворе. Не случайно, что Тейту была в свое время вручена премия Уоллеса Стивенса, учрежденная в 1994 году Доротеей Тэннинг (1910–2012), художником, скульптором, поэтом, женой Макса Эрнста, на которую сюрреализм оказал значительное влияние в молодости.
На грани сюрреализма и абсурда, через который тем не менее просвечивает глубинный смысл, работает Майкл Палмер (р. 1943), которого Эшбери охарактеризовал как поэта «показательно радикального», а газета «Вилидж Войс» отметила, что его гений в том, что он «снова делает мир странным»:
Итак – обещание счастья?
лягушку спросил он
и лягушку проглотил он
А жужжание памяти?
спросил он страницу
перед тем как сжечь страницу
А ночью звезды скользили
по-за ночью самой
Энн Уолдман (р. 1945) – автор более 40 поэтических книг, была канцлером Академии американских поэтов с 2011 по 2016 год. Лауреат множества премий, Уолдман была связана с поколением битников, Нью-Йоркской школой, Джеком Керуаком и Робертом Крили. Родившаяся в Мелвилле, в штате Нью-Джерси, Уолдман выросла в Нью-Йорке, как она сама заметила, на поэзии и прозе битников и джазе. Общение с такими музыкантами, как Телониус Монк и Пит Сигер, помогли Уолдман расширить музыкальные горизонты ее поэзии. Она окончила колледж Беннингтон, где училась литературному мастерству у Говарда Немерова, Бернарда Маламуда и Стэнли Эдгара Химена. В 1965 году Уолдман приняла участие в Поэтической конференции в Беркли, где присоединилась к движению «Голоса провозвестников» («Outrider voices»); она основала маленькое издательство «Волосы ангела» и одноименный журнал. Ее привлекают, как она сама выразилась, «магические возможности языка как поэтического действия». По возвращении в Нью-Йорк Уолдман была заместителем директора, а потом директором поэтического Проекта при церкви св. Марка, а в 1974 году совместно с Алленом Гинзбергом основала «Школу абстрактной поэзии <имени> Джека Керуака» в Институте Наропа в Боулдере, штат Колорадо. Она серьезно занималась буддизмом и является последовательницей тибетского буддизма. Ее можно лишь условно отнести к Нью-Йоркской школе при глубоком духовном родстве и дружбе с Фрэнком О’Харой и Тедом Берриганом, с которыми ее роднили экзистенциальные поиски, близость к течению американских экспрессионистов, стремление к безыскусности, к передаче чувств без прикрас.
Таким образом, Нью-Йоркская школа поэтов, существующая и поныне, дала многообразные ответвления, будь то «персонализм», который развивали близкие к Фрэнку О’Харе Энн Уолдман, Тед Берриган, а ныне и дети Теда Берригана и Элис Нотли – Ансельм Берриган (р. 1972), который так же, как и его отец, с 2003 по 2007 год был директором знаменитого поэтического Проекта в церкви св. Марка, и его брат Эдмунд Берриган (р. 1974), издавший две поэтические книги. Как сказано выше, близки Теду Берригану были также Рон Пэджетт, развивавший и сюрреалистические традиции, и в этом его поэзия близка к Эшбери, так же как поэзия Чарльза Симика и Джеймса Тейта. Наконец, Барбара Гест и Бернадетта Мэйер близки к Языковой поэзии. Таким образом, как заметил Чарльз Бернстин, полемизируя с Дэвидом Лиманом, Нью-Йоркская школа – «не последний авангард»: в своей статье об Эшбери Бернстин пишет, что всегда понимал название книги поэта, критика и переводчика Дэвида Лимана «Последний авангард», посвященной Нью-Йоркской школе, как «„последний перед данным“, то есть следующим за ним. Ибо авангарды – это всегда и неизбежно смещенные и перемещенные флотилии, разбросанные в открытом безымянном море, которому каждый стремится дать имя»[144].
Барбара Гест (1920–2006)
Дидона Энею
Я люблю тебя
я разрешила себе говорить слова хора
(словно запоздавшие птицы запели в ветвях) когда (для них)
поставлена в ветреных сумерках на ветру
чаша с водой на карниз гаража.
Не для нас тающий свет
Белая урна на подъезде к дому,
не для нас пальмы и писк
плитки. Фонтан в полдень плачет:
«Тебя нет здесь», а море вдали
зовет к одинокой тропе, окаймленной гибискусом,
море напоминает себе каждый день
что оно одиноко, и блефует пловец
в его волнах, будто самоубийство, говорящее: «завтра
будет другой» час в крушащей пене.
Я люблю тебя
я пишу твое имя как если бы троянкой была
ожидающей, что кто-то другой утишит берег
душ, говорящих
великим просторам волны и соли:
«Я восполняюсь, как свет, падающий на одинокое дерево»
и это прекрасно, как льдина на ледяной равнине
Я люблю тебя
чудо, зеркало, слово, они все едины
ты приходишь, уходишь
Я люблю тебя
(на моем бунтующем газоне гипсовые фламинго
смогут даже вынести твое чудо.)
Зеленые навесы
Леандр подошел с корзиной пионов.
Он ел виноград, который набрал у старого
дома, где ночевал и где была дверь,
увитая лозами. Он ел лишь виноград, тренируя
мышцы для того единственного восхождения. Иной раз башня
ему представлялась выше, и он ощущал небольшой приступ боли
в руке.
Она вышивала белую цаплю на платье.
Каждый день приходили послания от отца, но
она не читала их, предпочитая думать о бледных
осенних ногах своей птицы.
Она наполнила вазу водой и пожалела, что нет цветов.
Была половина четвертого, но латинское солнце
еще освещало комнату. Как же ей хотелось поплавать
в реке. Какое несчастье быть узницей
такой молодой, как она себя видела
в зеркале. Она была столь же серьезна, как и родители
и ночами готовила тело. Она сохраняла надежду
и молилась звездам, которые любили ее.
Она подошла к окну.
«Играм нужны компаньоны», – решил он и уселся в траву.
Он притворился, будто дерево было доспехом его друга Катила,
и выпустил свои стрелы. Река побуждала его
практиковать удар. Позже, когда он плыл на спине,
вверх глядя на башню, он разглядел руку, тянущую
шнур навеса. Как же он удивился, когда
зеленое полотно разошлось и из‐за него выпали девичьи волосы.
Тропа Санта-Фе
Я еду отдельно
Добрые воловьи колени утоптали мне тропу
духи обжигались голыми руками о слитки
джинсовая тьма прострочена фарфором
где западный ветер
и чеки на предъявителя
кантаты коммивояжеров
лоснящиеся бока четы чемоданов
где никто не говорит по-английски.
Я еду отдельно
Ветер, резиновый ветер
когда мы чистим зубы на почтовой станции
климат чтоб бородеть. Чем расщепляют дороги?
Кто карабкается над обеими?
Что бормочет, шуршит в отдаленье
в белых ветках стегающих свет
пронзающих накрест где мы в дюны на тихом огне
мечемся на простынях, а мотор одышлив как лес
где совы с забинтованными глазами шлют сигналы
индейской чете. Вы слышали, горы?
Я еду отдельно
Мы прошли арифметику, нас почти погасило
глухое ворчанье голосом заплутавшего охотника
Она приближается собранием сосен
в диком лесном воздухе где застыли кролики,
О мать ледников и лесов, спаси нас рисковых,
фургон наш опасно вознесся.
Пассажи
Джону Колтрейну
Слова
в конце концов
суть слоги чуть
ты их поставишь
на место
ноты
звуки
художник кладущий мазок
так что место
где предмет
зонтик
нож
находится нами
в изощреннейшем
тайнике
как бы вскрытый цветом
по имени «бытие»
или даже «оно»
Выражение
На мгновение
чуть только слоги
поплывут из сплетений
Мы чуть
начали слышать
как журавль выстрелен
в тонкий воздух
слегка саднящий (или потрескивающий)
золотой нотоносец
из быстрой ртути
бежит по гаммам
Посылка
Красноперые птицы
не так уж естественны
сложносочиненные крылья
Французский!
Трудные нежные пассажи
в ваших горлах
по чуть-чуть
продвижение гусеницы
в бабочку
Полночь
хромать из тьмы
Хижины в прерии
Неразумные линзы преломляют
чуткие кроличьи норы, кротовьи ходы и змеиные
земли где вьются роют чихают
местные виды
в дома
поскольку полушария требуют
плоскости
именуемой стыдливо и печально
прерией.
На земле, давящей своей волей
что-то вроде стетоскопа у груди
но постоянного.
Разборчивость конструктора покорность архитектора,
перевод необходимости в высотные характеристики,
учет воздействия климатических факторов, постижение основ,
приспособление конструкции к шквалу и буре
историческая реконструкция глинобитных строений
и восхищение
позднейшими, даже восточными формами
тенью титулованной тяжеловесности
в бревенчатых стропилах и грузности лестниц
неожиданном но надежном балласте
небо безжалостно к прерии.
Рассмотрим твердогубые ее дома
их грубые сосцы их паутинки-волосы.
Ударение падает на реальность
Равнина облаков становится мебелью
мебель оборачивается равниной
ударение ставится на реальность.
«К утру пошел снег» – баркарола
слова растянуты до предела
силуэты они прибывали отточенным движением
лица лилий…
Я завидовала ясному реализму.
Мне хотелось, чтоб закат переосмыслил себя
привидением, роскошно многозначительным,
два фонтана на фоне газона невдалеке…
вспоминаешь трактаты
про «бытие» и «ничто»
иллюстрации обычно
являются с разных сторон –
отлаженные, как моторы
катеров на канале,
так что тишина наглядна,
когда тишина реальна.
Стены реальней теней
и каллиграфических штрихов этой буквы
все гласные замещают стены
костюм, вынутый из пространства
дарованного стенами…
Эти метафоры можно уловить, когда
они принесут своих собак и кошек
родившихся на дорогах под ивами,
ивы – нереальные деревья
мы запутываемся в их рыхлости,
зелень сматывается с веретена природы.
Столб, выбранный издалека,
возвышается в небо, а источник
классичен,
возмущенный источник разрушают
если он вступает в современность и редок…
Твоя идеализация, реальность, неизбежна
как часть поиска, дороги
где двое слились в объятии
Этот дом нарисован для них
на вид он вполне реален
может быть, они въедут сегодня
в мимолетные сумерки и
выедут оттуда в ночь
разборчивую ночь с деревьями,
Потемневшими слепками всех дерев.
Одичалые сады под ночными фонарями
Фургоны на стоянке под фонарями. Здания
с пожарными лестницами под фонарями.
Они зовут меня искать здесь наверху
среди электрического света то существующее «я»,
что свидетельствует свет и боится его изгнания,
я снимаю со стены пейзаж с голубой
водой, выразительно-нежным розовым
и лиловым, закат выпирает мазками с крепчающим западным
ветром, солнце заходит, и цвет утекает с нежных
небес, данных в наследство,
вешаю на его место сцену из «Повести о Гэндзи».
Тот эпизод, где Гэндзи узнает сына.
Оба отворачивают лица от избытка чувств,
так что один из профилей на картинке парит
в стороне от их вещественности,
зеленая черта отодвигает отца от сына,
на выверенной дистанции вторгается черный,
черны пятна их причесок.
Черный цвет описывает чувство,
черный обозначает раскаяние, печаль,
черны головные уборы, а быстрые линии наклонны
пространство кренится, все более
нуждаясь в движении,
Так хватка реализма нашла
картину, призванную прикрыть место,
занятое другой картиной,
утвердив гибкость, чтоб мы не оставались недвижны,
как фургон, коротающий ночь
за окном, но подвижны, как дух.
Я парю над этим жилищем и вхожу туда
когда захочу. Мой интерес к этому зданию
этнографический, потому что я в нем обитаю
и мне пожалована привилегия решать, заменить ли
картину с абстрактным светом на сказку о привидениях
где действует князь, чье княжество я разделяю,
в чье доверие незаметно вошла.
Ширмы подобраны, чтобы предотвратить вторжение
точного света и добавить полутеней,
чтобы Гэндзи мог отвернуть лицо от сына,
от узнавания, здесь болезненного,
и он позволяет расположить себя на ширме,
этот князь, неизменно благородный,
так песни из таинственного далека
представляются на шелке.
Свет литературы и свет поверхности
проникают в зрение, освещение коего
исторгает тени,
Когда Гэндзи возникли, они
прогуливались вне реальности,
раздетой их ширмой,
в этом современном пространстве изумленья
под яркими фонарями одичалого сада.
Отранто
С верхней ступеньки на закате глядя
на молоточки замка выбитые из гнезд
пал из засады в пламя улетел;
щеколда над горшками скрыла зелень
как мышца; он стоял с высокой талией
под куполом и вешал воробья; где
кухня зеркалом яичницы в стакане
нашел кольцо его ланцет пронзил и бросил.
В корзину опустил где в гавань входят
пергаментную паруса как домино;
ресничка буревестника.
К таинству солнца сухие знамена
достали; взметнули к руинам и башням
к бойницам где туман по спине слоновой кости;
протер глаза считал коленопреклоненных
смятых как трава.
Призрак в ноздрях у них каблук приставил
к их лбам; лишь месяц видели они
постящийся.
Если корабль что и значил если он слышал
ритм взгляда на мир иль заклятие
светлое словно волоски на руках; что
било со стоном почти кувырком
иль причесываясь; слова жгли ускоряясь.
Их общая горечь в корм просочилась а
сборы под кожей у них; серость
сжала тисками они отмахнули
стрелы точа; наглухо заперли
погреб огромный и башня встала
на место; мозаика сама совместилась.
Холмы и кочки франков отмеряли
алчность до солнца и тучи; в пышных
тюрбанах держали в проливе
шали к воде расписные;
и в музыке мыли решетку.
Небо заемно иль крупно в этом аспекте
дан стебель лилии в раме; жест лилии
к северу будто бы небо рывком включало
прилив или дождь холодный; лилия
выбирает.
Проснуться в сырость долгих потных окон
роса на ковке время всмятки чашка
берет у башни дым; гравюры пьют
лежащие в дыму; тушь темноты.
в осаду ткали переняли у
захватчиков вожделевших ткани;
воров веретен.
Пела ноты высокие и голыши
претворяла в значки; в этой комнате
бронезяблики:
обряд прядется нитью ляпис – вдовья
доля; эглантерия на ложке; замок
зарастает салом.
Отлив мог задержать отъезд
следили будто по простой воде;
читали властно все что решила книга;
за дверью ночь покрыта пленкой
духов хранят; экспериментальное
выкатывают колесо.
И нильский ветер; гадальные карты
жонглеры лекарство от старых тряпок;
потачкой басне – жемчуг
в соломе.
Как гнется первоцвет
напоминает им глаза Троила;
покров решают взять поярче; башня
скользит к текучей башне.
Эфемерней круглоты иль зрелой
ветвистой груши связанной
с видением шиповник.
Лишь узкая тропа над самым
проливом безразличным и уступом где
замок может быть сферичный как Отранто;
стоял там путник наг вещая громко
иль видя лилию подумал меч;
а то волок скелет на плоский камень
как зверя на петле. В возвышенном
уединенье трав рука из замши встала.
Павловния
ненасытно тюль тьмы застывшей –
налетчика шаг у внушительных кос
глазурь – пасмурно в шашечку –
в лапах плащей – набухающий всплеск
забелённый – прямыми мазками –
гравюра в тонах серебра.
искромсанное дерево.
благодеяние из соломы –
облако облегает. ни всадника.
ненастные гласные – фигура сварганена
шепелявая клякса –
фигура бегущего.
поспев – в миску.
стоя под ветровой завесой. ось бедра.
вой вирджинала. зерном. мотив бури.
пронзена гряда моря.
гребешок.
скользит по бокам.
днем и ночью.
«спасенье от тьмы»
тело на свету.
оттиск в порошке
серия – отрада
памятник.
ягоды охвату – хвала.
приверженность песку
суглинка раздел – трясина
ног вязь кожурка –
или быстрокожая пятка
акр ошарашенный
жеваный провод.
инструментом
прошитое небо
жженое.
поддетое за уголок.
на колени.
цоколь в кислом цвету.
шишка-дурёха. хлам.
схвачен воздухом с известью.
«вес камня»
фрагмент.
всех себя целиком –
или не всех?
бремя лица
от одного к другому
зыбясь солнце.
абстракт-рука.
Покидая НОВОЕ ВРЕМЯ
. Покидая НОВОЕ ВРЕМЯ
точно окруженная лань
Средневековость и в руке у нее, в той же пыли
само наваждение
.
пыль на реснице твоей
покидая
и щурящиеся глаза
«испарившееся оборудование»
.
и идея ухода (томимая между скобок)
и ее фонтан
равноудален
и близок
когда скопившись разбегается
мягкая вода
(без всякого) (без всякого) вмешательства
(эроса)
покидая (без всякого завершения)
без всяких полосками вечерних желтков
каждые сутки. каждые сутки.
всё же венчают
перпендикулярную
неугомонную процедуру камня
(и контрфорс)
шевеление губ шевеление
(не наваждение)
Не Наваждение
.
крупней и подальше.
темное сложение рифм.
Что Натворил Этот Мир?
.
Белая кромка, Белые очертания, Черный квадрат
…………………………………………
.
«разлад между пространством и формой»
прерывает Новое время
расплетает со знанием дела
на глазах тающую нить
.
уст твоих роза
(как считалось когда-то)
крепко держалась за блаженный озон
(без всяких ДОПРОСОВ)
приняла свою форму у тебя прямо с уст!
прежде и ты похабничать было не прочь
.
и подумывало испариться, Новое время
на шоссе
через иголки:
бессрочно.
Множественность
Сила противодействия жмется
– к квадрату своего сустава
ореол расходится по свежему шву
и за столом перетасовываются нули
и вкрадчивые самоцветы быстро
появляются и исчезают на шатком столе –;
– это суеверие –
заклятье – (зима в людях) закаленные чувствуют
и разбегаются –
и гадают по руке – заклятье настигает под ореолом
они расстаются –
протрезвляются от дурмана силы – и мясорубкой
намеков брошенных силой противодействия плачут по коню важности на
пьедестале его порыв –
но они свободны от ореола и противодействия
словно личинки – сначала они под стеклом – а затем пускаются
с примерной осмотрительностью по свежемощеным дорогам под лупой
как Ганнибал; и дальше колесами путешественника
отклики разнообразны уйти из-под нимба –
м. б. называться на латыни –.
Вдохнуть сюда было небесполезно – переведено, не окровавлено –
полдень под новыми пальмами и реками воображенье взволнованное и теплое –;
но словесные осложнения – (брутальная алчность) – Юпитер иль его недовольство
Зодиакальные начала –
Душа комариная Душа
память заклятия –.
Там шаль лежала на столе этот парик
этот ритм
чела классические вздохи
прервали мгновенье спелый квадрат
память и ее наймит –;
все те же безобеденные
осложнения
размножившиеся боги; дева подъявшая взор –; что сходит на брюхе
изразца (мантия и) – возможно Аллах.
Рассмотрим колесо
синее мародерствующее.
Уйти из-под ореола глиняного железного
ровны террасы балки скрещены; те кто
предлагает рано и поздно нуль чисел
чих поздней осенью случайный
набросок мелом
primi pensieri[146] :
человек всходит по склону
attitudini[147]:
он всходит меж тем вечереет
множественность рано
и поздно
письмо и ореол пейзажа
естественное и миметическое
безмятежная тоска по
рано и поздно
Унынье и Ода.
Под шоколадное мороженое: Читая Маяковского
Когда я решила революционизировать свою жизнь
когда
”
решила
”
революционизировать
”
жизнь
”
Как рано! Еще только восемь утра.
Ну, голуби-то поднялись раньше
Ты доел яичницу?
Надо хорошенько прогуляться.
Сейчас? Там слишком много зимы.
Я буду радоваться снегу на твоем пальто.
Что, уже пора есть суп?
Ты работала битых три часа.
Я написала 48 стихов
а не 49 и не 51.
Сколько у нас штатов?
Не могу вспомнить, что объединяет Америку.
Значит, тебе пора вздремнуть.
Какой мне снился милый, приятный сон.
Но просыпаться – лучше.
Я радуюсь реальности, как снегу на пальто.
Вы чай пьете с лимоном или сливками?
Без сахара?
И без сигареты.
Днем хорошо, но вечером лучше.
Мне нравятся наши вечерние беседы.
Вчера мы говорили о Канте.
Сегодня давай подумаем о Гегеле.
Еще неделя, и мы доберемся до Маркса.
Батюшки.
Жизнь в радость, когда руки работящие.
Ужин? Жаркое протомилось. Вкуснота.
Ну, может, еще стакан молока.
Девять часов! Пора купаться!
Мыло и чистое шершавое полотенце.
В кровать!
Красная Армия нынче на марше.
Они прошагают через мои сны
в начищенных кожаных сапогах
и свежевыглаженных рубахах.
Все гадкие пятна от икры и шампанского
и поцелуев
отстираны добела.
Они возвращаются в казармы.
Они говорят по сотням розовых,
желтых, синих и белых телефонов.
Как они довольны, счастливы и сыты на вид,
развалясь на меховых диванах,
поют: «Как добра ты к нам, Россия.
Как добра ко всем ты людям.
Жить бы нам вовеки».
Пока не кончился мой сон, они
отбросят наганы, и по волшебству
вырастут фабрики, где прежде
ружья палили, рулеточный завод,
где из открытого окна падало тело.
Скорей, милый сон,
я жду тебя
под теплой периной.
И, может, завтрашний день будет реальней
вчерашнего.
Финская опера
Сюжет густо зарос травой.
Пьесы липли к простыням. По ночам ему казалось, что он вырос.
Трава покрыла сон змеи, глаза ее запавшие, хвост из шелкового клевера. Сон переведенный в серебряный звон. Множились змеиные головы, и
сон превратился в оперу.
Эта опера и принесла сновидцу славу.
Место действия могло быть
в любой стране, хоть в Антарктике, но скорее в Финляндии, где верят
в шелковый клевер, бесценный в стране, изголодавшейся по лету.
Для этой оперы Аалто, великий художник, сделал лист клевера из
фарфора и вшил его в белую занавеску.
Он нарисовал и
окно, в которое смотрит на море человек в костюме змеи.
Эта опера, начинающаяся сном, гастролировала в Риме и Загребе, пересекала
материки, однажды на верблюде. Слава об этих путешествиях затмила и саму
оперу. Люди стали забывать, правда ли такой высокой выросла трава
и откуда взялась змея.
Опера сменила название, в ней появился золотой лимузин.
А где-то в Океании добавили русалок.
Фотографии
Раньше мы слушали фотографии. Они слышали наш голос.
Живые, подвижные. Расстояние, ставшее памятью.
Падали сумерки
Подталкивали нас, лаборатория пустела всегда невозмущенная
Подчисткой.
Они жили вместе в городе X. Губы ее утешали его, всегда
угрюмого. Пианино располагалось по старинке, свет проникал
в окно, фонари у одинокого дерева.
Чувство, рожденное светом одного фонаря на предмете, не переносится
на фото обновленного города. Камера, бывало
писала вольные заметки средь лодок и желобов безлесных парков и проспектов.
Старая камера отказалась проникать в неведомое. У нее мягкое, ненадежное
сердце.
Теперь распространяют фото новых правительственных зданий. Нам
запрещено смотреть на тихое отчаяние старых снимков.