Голод звука
Я попросил человека обратиться к поэзии.
Я сказал
Начни с этого образа:
Головка ребенка склоняется в свете,
скользя, как звезда, сквозь сознанье мужчины.
Ребенок и его хранитель-кот тянутся к слову.
Среди звезд человек становится гигантом.
Возьми такой образ:
Лицо ребенка, ненасытного к свету,
в маске.
Слово найдено,
голос ребенка –
этот голод чаек,
ловящих рыбу на краю проруби среди крошева льдин.
Ребенок говорит: «Нарисуй меня»,
и моя рука дрожит, как дерево,
впервые пересаженное в хаос.
Прислушайся к словам, озвучившим радость ребенка.
Что искоренено:
Послушай, как воет ветер на мир точных пропорций.
Контур, подобный ему.
Послушай, как ветер поселяется в разуме,
звенит колоколом в саду.
Слова бьются о хаос.
Как отмерено время, где детство,
радость и ужас, подсчитаны, как шарики в игре.
Свыше того, что можно вытерпеть, 10 пальцев.
Каждое слово подсчитано. Прилет птиц
или новые листья подсчитаны.
На 10 пальцах
цветущие персики в саду,
каждый цветок подсчитан и назван.
Детский голосок
с голодом голубей, –
‘10 000’.
Урок речи, быть может.
Схва –
ченный камень.
Теньканье в тишине.
Мы слышали его.
Часть человека
изношена в его ясности.
Это стихотворение,
как кожа обтягивает его черное тело
(белое
при свете дня).
Ночной звук.
Он не против
даже хаоса.
Птица
явилась
закричала
будит его.
Он
смакует радость гибкого языка.
Оставленная
на произвол собственных приемов,
речь отдана
рыбе в воде
(в молчании, речь)
змее у шоссе
(шуршанье в сухой
земле).
Решения, часть его,
пока мы учим его
домашнему обиходу,
предметам,
вкусу молока
и возвращенью
грудных сосцов,
которые ищет разум.
Словно
Человек отменил все, что сказал бы,
не уверен, хранит простоту, прямоту
и непосредственность, лижет камни,
чтобы улучшить их цвет. Не впервые
; словно
Его Жена прокляла его слова,
из которых изошел новый звук,
прокляла длинное стекло зеркала,
на котором он мог бы прилечь.
Как научить
даже мальчика
домашней утвари.
Красные лакированные
цветы – персидская симметрия –
в медном носике кувшина.
Или блюдо с конфетами,
золото с парящей птицей,
зеленый и синий лак.
Оба в этом доме.
Ему купили игрушечный саксофон
как предмет обихода.
Урок речи,
быть может. Стремительный язык
мужества.
Читал Данте без слов.
(По Доре.)
Я сейчас пытаюсь припомнить,
что я думал об аде.
Головка,
склоненная над большими страницами.
А сейчас
позаимствовал ужасные деревья
и
всю образность Данте.
Его утверждение:
что он не придумал Беатриче.
Он ничего
не придумывал.
Склонен вернуть разорванные листы
и потрескавшуюся кору
их ранам.
Как научить
вазам, книгам, огню,
магической саламандре,
когда у ребенка могли застрять звуки
в его взрослеющем горле.
Когда
у немцев мы выбрали проститутку,
чтобы набить ее утробу пулями.
Когда
мы подбрасывали монетки.
(вспышка в воздухе)
перед тем, как располосовать брюхо мужчины.
Когда
у нас хватило мужества стоять на морозе
и мочиться на автомат, чтобы он
оттаял. «Завтра, –
говорит ребенок, – отвези меня к морю».
Лодочник говорит:
«Хороший улов.
Работа целого дня
и хорошо сделана».
Звук
внахлёст на кромках.
Рука
на ртути.
Мужчина
возвращается каждый день с плодами труда.
Как научить
процессу
неозвученного хаоса
или вору речи.
Изо рта
выпал камень.
Мы закладываем памятник.
Невысказанный и неопределенный.
Время
зачинать алфавит.
Урок:
(если
рот зацветет)
столь точны слова
агонии
хаоса
радости,
что нам не надо
бояться, что кот
высосет дыханье ребенка.
Слова
как хлеб наш насущный.
Слова
столь верные
что если их украдут
они позовут:
как будто (слово заорало, застряв в окне,
«Хлебный Бандит», первый возлюбленный,
ветер, рождающийся на Востоке,
утренняя змея,
быстрый раскрывающийся свет
на теле, и этот муж,
памятник деяньям людей,
висит сейчас окровавленный,
висит здесь между утрами,
между этими деяньями,
оцепеневшеногий, как цапля,
Слушай.
Я попросил человека обратиться к поэзии.
Он сказал: «В ней нет радости».
Я не был уверен в этих звуках
и не мог достучаться до него наперекор хаосу.
По ту сторону чистого звука поёт лодочник,
как звезда на нашем небосводе.
Он склоняется к путешествию во внешний мир.
Я сказал: есть радость в этом образе:
10 000 цветков на одном дереве в саду
пересчитаны и названы. Мерой детства
было сколько деревьев стояли, сияя и белея,
стояли оголенные под дождем, нагие и мокрые.
И радость на маленьком личике отражала
белую поверхность деревьев.
Радостно было вгрызаться в землю, как скорпион.
Кровь насекомого превратилась в человека или ребенка-бога.
Личику показали бриллиант
либо лист, вывернутый на ветру. Головка ребенка
вертится. Сломанная ветка
на темной мокрой траве.
Я сказал:
Моей эмблемой стало дерево. Стояло,
возвышаясь, и могло как сгибаться, так и распрямляться. Скакал
по холмам Нью-Гемпшира великий охотник.
Уловленные льдом, жесты деревьев
вывернутые внутрь.
Это – жест. Слова застыли
там – часть леса.
«Я, поэт», – сказал мужчина, и ребенок
был мерой его успеха.
Я сказал:
Земля была заболочена. Гниль
убивала молодые сосны. Гниль
питала звездные цветы. Белый покров
моего детства, как собрание звезд.
Белое гниенье в лесу.
Слова, убитые там в цветущем рту,
неисчислимы. Свет тела изгибается над нами,
из пытки звериной. Голова Данте.
Слово превращается в звезду
или в образ звезды
или в звездное пламя в чреслах.
Голова ребенка изгибается в ночи,
как змея.
«Спокойной ночи.
Твой саксофон у твоей кровати.
Подумай о скворцах и острых и быстрых их звуках.
Спокойной ночи».
1959 Ян Пробштейн
Из «Стихов с мотыльками»
посвящается Х. Д.
корень и зеркало
растенья
форма его
и сила знакомой
радужкой
свет растревожен
самшитом листья
сияя
розмарин
зелен, не распускаясь
(слишком почва сыра)
глазом подхвачен
почти напев
мотылек в рояле
при котором
неколоченый
воздух звенит
прежней не
ловкостью чувств
растревожен (миссис Арпан,
женой моряка
ветер не движется
никуда
вогнут,
как в зеркале,
пере –
ломление
мотылёк в рояле
так и будет играть
в страхе трогая крылышками
тросики внутренние
аппарата
‘хозяин’, – сказал я
утреннего лица
поворотов ты,
вращающийся
полноценная
внутренняя меблировка
испещренная
детьми того
мотылька
как
галдишь
биясь об стекло
струны чьи/играй еще
одно
другое
врассыпную
любимый взял
и держит мотылька
тонкую, темный-металлик
модельку с треугольным
хохолком
открытое, тайное – всё
растреплется
ветер высох
движется дальше
внутренность
его тела
красная влага
с белыми нитями
кость –
призрак его бедра
бледно –
синей кишкой сдерживая дерьмо
шоссе
темным утром тебя взял в кольцо
недосып ты наклоняешься
смотришь с балкона как мотылек
умирает в окне пронёсся
замерли крылья
сверху валятся кусочки воздуха
простыл и ловишь себя за веки
слова тебе не годятся
твоя спина – зеркал твоей
ладонью как чашкой взят музыкальный
мотыль
наклоняясь над белой
холстиной, льющей
бледный свет
ему на лицо,
мы не обездолены
пусть сияет
белая миска
позади наших слов,
оставь нас
в костре облаков
луженые цветы
и крепости
уносящиеся
у нас изо ртов
чем-то белым
в морозный воздух,
fantômes
de sentiments[208]
соки волшебные
на наших веках,
так и является
встречное
белого мотылька мотыльковое тельце
пробирается в уголки
по существу простая неохота язык –
темнота, дружба, путы реального
но он нереален
искомая чёткость, мечта ясно видеть,
общая путаница
‘ты’ изводило меня, поймавший
меня быт, вращавший дом
на ветру, наука любви политика
просто была не мое глянешь –
и видишь всю гниль, дерьмо, проливающееся
почти повсеместно, от безразличия, сила
личного, состоящая всего в, требуя чтобы приятель
очистил от тусклости мир (он и ведать не ведает
как пуст и паршив) я спал
на костре на сумке с книгами – сухое крылышко
белого мотылька по сюжету мужчина
заблудился в священном лесу
потому что никто еще не ходил через лес без
хотя б двух друзей, по одному с каждого боку,
и по-моему, во сне говорилось, что один из них
всегда шел впереди остается признать,
он не в силах дышать, из тьмы вытекло
белое крылышко, крылышко мотылькового
тельца, его нёсшее вверх, другого
крыла, язык опустошён
по своей воле не возьмешь мед –
вяную траву, дар речи забыт, сам
язык священный одновременно с этими словами
и лестью, этим соприсутствием в зеркалах,
сворачивает с улиц некоторых умов
идёшь за еще одним мужчиной, что целовался с своей тенью
вот мотылек летит над головой к торшеру,
отрывает меня от «Смерти Вергилия»,
застывшей формы и немой, одна стихия
присутствует в его скитаниях
больше любой другой, водный источник
как если бы родная речка текла
в эту самую комнату и из самого сердца
отступает от отблеска на воде
обломки болтаются по течению
куски цемента, темными улицами
охваченная башня сырые
мазки весна капканом в собственной
жизни, внутренне, неугомонно курильщики
стихов купаются среди руин,
сползают со скал, зеленея и
просыпаясь в травах морских
техническую часть исполняет
водная арфа в такт с мотыльками
волны выносят скомканную
газету, полную пены, пока, снова взглянув,
не увижу, как течёт вспять, опорожняясь
до чистой прозрачности, крепости,
утесы в лучах
свет ее, когда он ощутил свою гибель,
неугомонный мотылек, взад и вперед,
пролит стакан воды, по столу
растекается океан
под отблеском на воде болтаются,
по теченью, обломки именно эту
возню рот примет за молоко, речными
потоками охвачены книги,
пепельницы, желтое яблоко и гранат
вот паутинка падает, клейкая, держась
за лоб искупавшись в явном
насилии, залог этой интимности
он наклонился над своими стихами из головы
у него выпал кусочек крови ошеломительно
бой часов, неугомонный мотылек, счастье
и эта привычка к свету душа унылая
блуждает по духу лишь образом своим
образ сей входит в призра
чные чу вства
‹…›
вначале вода в бассейне просыпаясь держу ее в
руках обруч холодного утреннего воздуха
вчерашняя кофейная ложечка прилипла к сушилке
под ней чёткий отпечаток коричневого мотылька, из сахара,
сливок, кофе с цикорием и мексиканской ложечки с бело –
голубой эмалью
Пепельница переполнена надо высыпать перед тем как засесть
за тот перевод: понесся Аттис к лесистым пастбищам
ткущих из золота, мрачному месту, где, словно
в мозг ужален пчелой, достал он кремнёвый нож и прочь
от него полетело бремя члена и яиц, и вот,
ощутив избавление членов ее от мужского достоинства, еще
пока почву кропила свежая кровь, белоснежными бубен
схватила она руками, нежными пальцами отбивая по шкуре
лощёной, взвилась и запела спутникам своим
бугорок из окурков ворочается, пепел шевелится,
опадает на себя как песок вздрогнув из
пепла, разбуженный моей тлеющей папиросой, коричневый
мотылек выползает, чтоб упорхнуть
Следопыт
на окнах – грязная пленка
на солнце – очерченные тенями
яблонь, сухие зимние ветви
в Английском заливе появляется корабль,
в укрытии между двумя мачтами – двойник
креста – два Христа
один впору другому где
мир умирает
таблоиды огня, воскресное приложение
к «Сан-Франциско Экземинеру», неуместное
в это время встает со страницы
в буре с молнией которая держит
этого человека на горизонте его апокалипсиса,
пожар войны, если сердце станет
бестелесным, любопытствующая плоть и причины
в нас самих, наследующие интеллект
извне, определенный Президентом,
который воплощает насилие в этом мире,
определение этой судьбы, которую мы
воплотили все хорошо без
«твоего» интеллекта где умирает мир
Я пригну «тебя» к моему рту
и высосу «твое» дыханье
только миры уловлены
в пылающих огнях тех
кусков стекла, которые нашли
в лесу под деревом, раскрошенные
и сияющие
1968 Ян Пробштейн
Истина – это смех
двигаясь из одной комнаты в другую потрясенное,
гибкое сердце, ничем не владея, как сказал Йейтс,
возможно в глубине глаз, поздний
образ запечатлелся сияющего града, бездыханных
деревьев, растущих из дыр на тротуаре, холодного
согбенного тела с ошарашенной мыслью, павшей
одиноко, задница над чайником, либо потерянной в
вихре этой судьбы либо той кружатся ли они
внутри самих себя? подобно множеству богов, как нам
сказано, мы проекции ли собственной жестокости?
сгорбленная красота, покрывающая эту возможность, звон
колоколов дня несется из одной комнаты в другую,
беспокойная мысль извивается в углах, треугольники
над освещенными полами, мгновение свыше себя
как однажды в один апрельский день 1767, Джефферсон
посеял Георгины, Жимолость, Бархатцы, Фиалку
Сферическую, Мимозу, Петуший Гребешок, цветок
похожий на Метлу, Зонтик, Лавр, Миндаль, Сливы,
Кайенский перец, 12 черенков Крыжовника
и страна была Арго, сказал он, одиночество,
осознающее себя зеленый пузырек за
веером гигант заточенный в тюрьме тела
бродит по собственной воле меж звезд вдалеке,
в проекции бесконечной любви в ограниченной комнате
сегодня сияет зима зимнее сиянье
Блейк сказал, ‘Когда Мысль заключена в Пещерах. Тогда
любовь пустит корни в глубочайшем Аде’ вне
перспективы вне картины без рамы
‘Я не могу, – писал он, – считать смерть ничем иным
как переходом из одной комнаты в другую’.
‘вселенная – часть нас самих’
мы были повсюду, неожиданно,
и вкручивали ясности в бутылки
и в форточки
беспокоил нас дверной проем
мы прошли в дверь и подивились
над нами
жаворонки небесные гнездятся и ничего
на стенах – сплетни зрения,
как реки и желания, и чудесное,
сгинули
мы побывали везде, неожиданно –
блистательная текстура к которой хор прибавил
пыла, быстроты
шепоты разума, изгибы, мягко
очерченные землей замечательные пруды
и камыши
папоротники мечтают, возвращаясь
к зелени расформирование,
не-творение, доброта фрагментов
жаворонки небесные гнездятся и ничего
1988 Ян Пробштейн
Птица в доме
истина летит голодная, по меньшей мере и отличная
от прочих – хотя может быть один – Кафка сказал, растревоженно –
у нее множество лиц
лица, которых жаждешь, легкокрыло неся светлые тени своих
расцветок кожи своей всемирной быстроты, гневной и смягчающей
свои громкие замечания
что до кормежки стаи в один
год, одна из самых маленьких птичек Северо-Запада, влетела
в дом стреловидная, паническая мысль меж стен
и трав угнездилась в верхнем правом углу рамы
картины Тома Филдса, при этом прелюбодей Гэндзи
обнаружен – так Дама Мурасаки читает свой голубой свиток – и
разрешила мне взять ее в руку мягкий, изощренный
разум оказав честь и поднять ее в воздух
и на следующий год, снова, одна влетела в дом,
почти уверена, как гость, в золотой короне крылато
паря среди старых открытий и приземлилась на край
тарелки с лазаньей моя рука дрожала, когда я взял ее
и медленно двинулся, чтобы приподняв выпустить ее из окна в
воздух своего рода мысль как всякий
ищет продолжающееся противоречие пределов и
вещества
1991 Ян Пробштейн