— Нас, господин генерал, в темноте держали, — страстно кричал он. — Нам ничего не говорили и ничего не объясняли. В Петрограде я узнал, что такое истинная свобода и что есть завоевания революции и диктатура пролетариата. Солдат должен эво… эво… эволюцировать, и вся власть солдатам!
При той растерянности начальства, которая была в полку, власть скоро перешла в руки Воротникова и комитета. Начали проявлять ее с того, что поделили денежный ящик, причем львиная доля досталась Воротникову, потом приравняли офицеров к солдатам и заставили их стоять с котелками в очереди у солдатской кухни, потом отобрали и продали собственных офицерских лошадей.
Воротников влюбился в Керенского. Он бегал слушать его речи на фронте, протискивался в первые ряды, отвечал ему страстными речами от имени всех солдат и «всей армии», клянясь служить Керенскому, и проклинал Царя. Керенский его произвел в корнеты за его страстность и преданность революции.
Когда прапорщик Крыленко держал свою речь, которую окончил тем, что сорвал с себя ордена и погоны, Воротников был первый, который в неистовом восторге сорвал с себя колодку крестов и медалей и понес ее через толпу Крыленке.
— К черту, товарищи, — вопил он своим могучим вахмистерским голосом, — эти знаки царизма, попов и рабства! Один английский крестик желаю сохранить за собою, потому как Англия — страна свободы и много способствовала революции!
В дни большевистского переворота, когда все, даже сами большевики, носили еще погоны, он явился без погон, отрепанный, окрученный пулеметными лентами, с тремя револьверами и изъявил свою преданность товарищу Ленину. Он был назначен на Южный фронт и очутился в Саратовских степях.
С начала войны супруга его была послана им в деревню, где должна была скромно жить при родителях. После раздела денежного ящика она получила приказ выделиться, и купить на селе дом с магазином, и жить торговлей. Став комиссаром, Воротников завел себе гарем «самых аристократических барышень», комплектуемый из гимназисток занимаемых им городов, а жене послал тюк денег с приказом «до поры бросить буржуазные предрассудки и торговлю, ибо торговля противоречит учению коммунизма и карается расстрелом, а скупать у крестьян потихоньку хлеб и масло и менять его «господам» на золото, брильянты и старые «табатерки», «понсигары» и «мениатюры». «Ты, супружница наша, — писал Воротников, — по офицерским квартирам бывала и должна понимать в этом толк. Настанет настоящий порядок, и это все даст нам силу и богатство».
На обед к Коржикову он явился во всей красоте, в длинной до колен рубахе, расшитой вдоль плеч красным углом — острием на грудь, а вдоль косого борта — тремя алыми широкими нашивками, доходящими до широкого пояса. Карманы были окаймлены красным, на рукаве была большая пятиконечная звезда, а на груди в алых розетках ордена Красной Звезды и Красного Знамени. Он был горд последним пожалованием Троцкого — винтовкою на алой перевязи. Прежней скромности и оборванного вида, пулеметных лент и револьверов за поясом не оставалось и следа. Он был изящен. Его волосы были разобраны длинным пробором и примаслены пахучей помадой, богатырские усы, так красиво когда-то прикрывавшие его рот с прекрасными белыми зубами, были острижены и торчали двумя кустиками над верхнею губой, на нем была дорогая кавказская шашка с красными бантами на эфесе. На ногах были щегольские гусарские краповые чакчиры и отличные сапоги с розетками.
Он был гость хоть куда! На коммунистических хлебах он раздобрел. Большие руки были выхолены, а крупные твердые ногти, которыми он когда-то не хуже отвертки выворачивал винты, были отшлифованы и отделаны опытной маникюршей. Крупный, здоровый, веселый, он производил впечатление солдата, загримированного на солдатском спектакле английским джентльменом и надевшего костюм балаганного воеводы.
XVII
Обед удался на славу. Коржиков пригласил для изготовления его старого великокняжеского повара и приказал ему сделать и подать, как подавали великому князю. Лакеи и посуда были взяты из дворца. Вина были присланы Воротниковым из лучших виноделен донских казаков, коньяк раздобыли от комиссара народного здравия. Гостей было тридцать человек. После жареного — великолепной телятины — подали шампанское.
Коржиков сидел в голове стола. Он был мрачен, задумчив и ни с кем не говорил ни слова. По правую руку его сидел Воротников, по левую — военспец Рахматов. Рядом с Рахматовым сидел Шлоссберг, дальше были Дженни, Полежаев, Беби Дранцова, Голубь, два молодых офицера коммунистического полка, Гайдук, Мими Гранилина, офицеры-коммунисты полка Коржикова и ординарцы Воротникова.
Шлоссберг постучал вилкой по тарелке, поднялся с бокалом вина, окинул уже подвыпивших гостей внимательным взглядом и с приемами опытного оратора начал свою речь.
— Товарищи! — сказал он. — Как всегда, так и теперь, наше первое слово о текущем политическом моменте. Он знаменателен, этот момент. Мы чествуем героя Крымской победы товарища Воротникова. Мы чествуем последнюю и окончательную победу пролетариата над буржуями, капиталистами, имперьялистами и попами. Полтора года тому назад, когда мы боролись с Колчаком на Ижевском фронте, пришло сообщение об одном достоверном, хорошо проверенном и чрезвычайно знаменательном факте. Когда там, около Ижевска, атаковали нас последние группы белогвардейцев, то впереди шли ударники, за ними оркестр играл «Боже Царя храни», а на знамени стояло: «Да здравствует Учредительное Собрание!» Недурной переплет, можно сказать! Подумаешь, чем беременна на самом деле потаскушка учредилка? — Царем!
— Но, может быть, это исключительный факт? Ничуть. Тогда же московские и петроградские газеты сообщали о том, что было тогда в Крыму. Там власть захвачена меньшевиками и эсерами, там знаменитые Либер, Руднев и другие господа стояли у власти. Разумеется, к ним пришли на помощь буржуазные англичане и высадили небольшой десант. А когда у гавани собрались союзников встречать Либер, Руднев, меньшевики, эсеры и кадеты — весь цвет тамошней, так называемой демократии, — то подошедший английский корабль приветствовал собравшихся на пристани социалистов-революционеров и меньшевиков гимном «Боже Царя храни». Грянул гимн — и говорили тогда, что Либер и Руднев были несколько смущены. Что-то заговорило старое в их новой душе. Но местный министр иностранных дел, кадет Винавер, произнес успокоительную речь: англичане-де знают, что нет другого русского официального гимна. Конечно, интернационал — социалистический гимн, но ведь он принадлежит большевикам. Англичанам ничего не оставалось, как заиграть: «Боже Царя храни». И возможно, что Либер, Руднев и другие социал-демократы вполне удовлетворились этими научными объяснениями кадета Винавера, ближайшего сподвижника господина Милюкова, который имел мужество по крайней мере еще в начале революции открыто объявить себя монархистом.
— Да, товарищи, так было всюду. Как ни отметались Деникин и Врангель от «Боже Царя храни», оно гремело и на Дону, и на Кубани, и в Крыму. Таково положение было, товарищи, повсюду. Где у власти буржуи, их лакеи — меньшевики и эсеры, социал-демократы старого казенного толка, — там созывают, или делают вид, что созывают, или готовятся созвать учредилку.
— Так было. И нам нужно было уничтожить, стереть с лица земли Дон, Кубань, Кавказ и Крым, нам нужно обескровить Сибирь, чтобы лишить царских генералов и помещиков почвы, на которой они могли бы проповедовать Царя под флагом Учредительного Собрания. — Теперь это достигнуто, товарищи. И в лице товарища Воротникова мы приветствуем одного из победителей вреднейшего врага рабочих и крестьян!
Все встали и потянулись с бокалами к Воротникову. Кое-кто неуверенно и несмело крикнул «ура».
Когда снова сели, Коржиков мрачно посмотрел на Шлоссберга. Взгляд его был так тяжел и упорен, что все сидевшие в голове стола примолкли. На другом конце среди тишины слышался восхищенный молодой голос:
— Ну и лошадь, доложу я вам, под ним была! Загляденье! Прямо — царская лошадь!
Говоривший почувствовал, что его голос одиноко звучит за столом, сконфузился и примолк.
— И все ты врешь, Шлоссберг! — мрачно выговорил Коржиков и тяжело уставился на Шлоссберга.
— То есть как это? — обиженно сказал Шлоссберг.
— Да так! — сказал Коржиков, обводя весь стол мрачными, из-под набрякших темных век глазами. — Очень просто как! Поскоблить тебя — так и ты «Боже Царя храни» запоешь, а что слушать станешь с восторгом и шапку скинешь — так это факт!.. А товарищ Воротников, хоть и усы сбрил и красную звезду нацепил, а все царский вахмистр и счастлив был бы стоять околоточным около дворца. А, товарищ, так-то спокойнее, чем Вечека опасаться?.. А вон там сидит товарищ Полежаев, — так из него Царь-то этот самый, так и брызжет из глаз… А крестьяне? Да не Царя они боятся, а помещиков, что землю отбирать будут… А рабочие!.. Эх вы, коммунисты! — и Коржиков выругался трехэтажным русским словом.
— Но позвольте, товарищ комиссар, — сказал Воротников. — То, что вы говорите, доказать надо.
— Доказа-ать, — протянул Коржиков… — Ну и докажу. Россией-то, товарищ, могут править либо большевики, либо Царь — иного нет. Кабы Колчаки-то, Деникины, Врангели, Юденичи с Царем шли да гимн играли, да землю Царским именем давали — так вы бы с ними не дрались.
Коржиков обвел глазами и показал рукою на портреты предков Саблина.
— Видал? — сказал он. — Они бы им помогали. Из могилок, значит, встали и пошли бы за ими. А то с чем они шли? С пустым местом. С речами да программами… Хвастаетесь победами. Не вы их победили, а мы… Мы — своими лозунгами. У нас-то это ясно… Что хочешь, то и делай!
Коржиков отвернулся от Воротникова, замолчал и стал накладывать себе мороженое.
Голубь, во все время речи Коржикова слезливо моргавший красными веками, чтобы выручить смутившегося Воротникова, обратился к нему и заговорил ласково и угодливо:
— Помните, товарищ, на Воронежском фронте, — мы с вами ехали как-то, два ординарца при нас, а тут шестьдесят белых напали. Вот тут пришлось! Ну, все-таки человек двадцать пять мы их зарубили, а остальные разбежались.