— Неправда, дядя! Зачем вы клевещите на Государя. Только не Государь! Государь никогда не нарушит своего слова.
— Ты думаешь?
Саблин молчал.
— А темные силы дворцовой камарильи? Этому человеку нельзя верить, и мы решили его убрать.
— Но, надеюсь, что вы найдете, если нам не удастся помешать вам, культурный способ этого переворота во славу Англии, — сказал, опуская голову, Саблин.
— Да. Клянусь, что ни один волос не упадет с его головы. Царское достоинство есть достоинство России и ее революции. Русский великий народ сумеет показать миру образец гуманности, просвещения и благородства. Мы ничего не имеем против Царя, мы только персонально против Николая II и дворцовой камарильи, всех тех, кого мы считаем темными силами.
— А если темные силы тем или иным способом будут удалены от Государя? — сказал Саблин.
— Это ускорит развязку, — ответил Обленисимов. — Имей в виду, с нами все главнокомандующие.
— Кого же вы приготовили на смену правительству, которое вы предполагаете свергнуть. Не останетесь ли вы в полном одиночестве, как тогда перед войною, когда мы говорили с тобою.
— О, не безпокойся. Люди намечены. Все прекраснейшие люди, гуманные и глубоко преданные союзникам.
— Я думал, ты скажешь: России — с упреком и иронией в голосе сказал Саблин.
Обленисимов не понял иронии.
— Нет, союзникам, — повторил он. — Что Россия! Россия без Европы — ноль. Кто это? Достоевский, что ли, сказал: «У русского человека два отечества: Россия и Европа».
— Да, трудно, — все с тою же иронией проговорил Саблин, — трудно русскому государственному человеку прожить без указки Бисмарка, Биконсфильда, Пуанкарэ, Клемансо и Бьюкенена. Своего не признаем, будь он хотя семи пядей во лбу. Да и как жить без Парижа, Монте-Карло, Ниццы и без английского снобизма. Погибнем. Мужичье! Дикари!
— Святая Русь! — поднимая палец кверху и опять останавливаясь против Саблина, сказал Обленисимов. — Святая Русь! Ребенок среди наций.
— С английской мисс и бонною француженкой.
— А что же, хорошо. Культура. Худому не научат. Я уверую, Саша, в святую Русь только тогда, когда в каждой избе русской будет не угол с лубочными иконами, а электричество и ватер клозет. А до тех пор и бонна и мисс!.. Ну, ты, верно, спать хочешь. Addio. А, как хорошо! Addio… Au revoir… Good night (*- Прощай… До свидания… Покойной ночи).
— «Спокойной ночи» звучит не хуже и много значительнее, — сказал Саблин, провожая дядю в переднюю.
XXV
«Что же, — думал, засыпая, Саблин, — ведь я донести обязан. Но на кого донести? На Обленисимова, Бьюкенена, Репнина, на главнокомандующих, которые согласны свергать Государя. Пусть допросят их, пусть узнают имена истинных виновников и казнят, как предателей, как казнили Мясоедова за старые мелкие грехи. Но кому сказать? Военному министру Шуваеву? Как он посмеет разоблачать главнокомандующих? Да этот старый, честный военный чиновник умрет от страха и только будет шепотом умолять меня: «Молчите, молчите. Никому не говорите. Кш… Шш»…
«Сказать самому Государю? — Саблин вспомнил свою попытку переговорить с Государем, так нелепо остановленную Распутиным, и покачал головою. — Государь и Самодержец! Самодержец силен своими боярами, своими генералами, а эти бояре изменили ему раньше, нежели восстал народ. Бедный Государь!» Если раскрыть ему все то, что сегодня из намеков Репнина и разговора с Обленисимовым узнал Саблин, он только безконечно растеряется. Что он может сделать, на кого положиться, кому поверить? Весь верх России, вся ее интеллигенция против Государя, а народ настолько темен, что искать вождей в народе нечего. Вождей нет. А народ без вождей — слепое стадо. Что вождей! Бог с ними! Просто честных людей нет.
Молчать и делать свое маленькое дело. Командовать корпусом и готовить его к наступлению и победе. Во имя чего?
Во имя ли заветных целей, провозглашенных Государем, за крест ли на Святой Софии, за Польшу ли, из рук России получающую свободу, как получили некогда Сербия и Болгария, или за уничтожение Германии и мировое торжество Англии?
Все горе Саблина было в том, что он не был согласен с Достоевским и считал, что у него одно отечество — Россия. Ее он любил превыше всего. За нее он готов был умереть, и если бы ему сказали, что для блага России должна погибнуть вся Европа, он не колеблясь сказал бы: «И пусть гибнет! Жива была бы только Россия!»
Саблин чувствовал, что совершается обратное, — гибнет Россия во имя спасения Европы, и не мог помешать этому.
Доносить он не станет. И не столько потому, что доносить некому и безполезно, сколько потому, что донос ему так же противен, как убийство. Они смогли бы и донести, когда признали бы это нужным. Мы этого не можем. Мы, старые дворяне. Мы, уже не холопы царские, готовые на все, даже на низость, мы прикоснулись к западноевропейскому рыцарству и восприняли его утонченную культуру, так непригодную для тяжелой современности.
Под утро он заснул, но проснулся рано. Надо было ехать отвозить Зою Николаевну с ребенком, ликвидировать ее квартиру, ставить мебель на склад, отдавать распоряжения. Часов до трех, по его расчету, он должен был быть занят окончанием этого дела. После хотел приехать к Тане, которой почти не видал. Нужно было поспеть и на кладбище.
Петербургская жизнь захватила его и закрутила своею сложностью. Было восемь часов утра, Саблин собирался выходить, когда зазвонил телефон.
— Кто у телефона? — спросил Саблин.
— Алексей Андреевич Поливанов. Знаю, что вы заняты, — говорил знакомый Саблину скрипучий голос бывшего военного министра, — знаю, что вы ненадолго здесь и все-таки прошу вас пожаловать ко мне к пяти часам. Если, конечно, не боитесь за свою репутацию, навестите опального человека.
Саблин готов был отказаться, но после этих слов он поспешно ответил:
— Слушаю, ваше высокопревосходительство. Буду непременно.
XXVI
В пятом часу дня Саблин на извозчике подъехал к высокому дому на Каменноостровском проспекте, где скромно, на частной квартире, жил Поливанов, и поднялся на четвертый этаж. Квартира была небольшая. Скученно стояла в гостиной та самая мебель, которую Саблин привык видеть широко раскинутой по громадному залу казенной квартиры, тесно висели ласковые русские пейзажи, которые Поливанов любовно собирал всю свою жизнь и на которых его глаз отдыхал, когда он был сам лишен возможности пользоваться природой. Все говорило о прошлом, о конченном, о жизни, ушедшей в воспоминания.
Лакей, высокий лейб-гренадер, бывший денщик Саши, убитого сына Поливанова, попросил пройти в столовую. Поливанов с женою и гостем, молодым штатским, пили пятичасовой чай.
— Здравствуйте, дорогой Александр Николаевич, — отчетливо выговаривая каждую букву, ласково сказал Поливанов, поднимаясь навстречу Саблину.
Он постарел. Волос стало меньше, и седые прядки пробивались в черных пучках, висевших на висках и затылке, лицо пожелтело и осунулось, сильнее стала заметна кривизна раненой шеи и частое подергивание лица. Но, Саблин это сразу подметил, он не обрюзг, не опустился, и из-под нависших бровей и прищуренных век молодо и остро сверкали глаза, с иронической усмешкой.
Поливанов представил молодого человека как представителя какого-то отдела торгово-промышленного комитета. Молодой человек стал прощаться.
— Куда вы торопитесь, — сказал, пристально смотря в глаза молодому человеку, Поливанов, — вы нам не помешаете. У нас секретов нет. Я отставной и никому не нужный человек, вот рад повидать старого приятеля.
Но молодой человек решительно откланялся и вышел.
Поливанов сел напротив Саблина и пристально смотрел на него, улыбаясь глазами. Он как будто спрашивал Саблина — с нами вы теперь или все еще с ними!
— Ну вот, Александр Николаевич, — сказал он, — вы должны быть теперь довольны. Снарядами вы завалены. Теперь уже ничто не помешает вам наступать.
— Хвост вытащишь, нос завязнет, — сказал Саблин. — Снарядов и патронов много, но довольствие войска стало хуже. Рыбные консервы, мясо козлов, да еще мороженых, это не питание. Хлебная дача уменьшена, при том, что солдат стал слабее воспитан, становится трудно управлять войсками.
— Значит, — сказал Поливанов, — армия недовольна питанием? Саблину показалось, что Поливанова это обрадовало.
— Это не совсем так, ваше высокопревосходительство, — сказал он. — Как может армия быть довольна или недовольна. Солдат присягал терпеть холод, голод и всякие нужды и безропотно переносить лишения.
— Теория, милый Александр Николаевич, — перебил его Поливанов. — Это было тогда, когда солдат служил двадцать лет и все двадцать лет проводил в походах и муштре. И тогда грабили, мародерствовали и тогда бунтовались, и даже Суворову приходилось считаться с психологией солдата. Но тогда армия в 200 000 была уже громадной. У нас, Александр Николаевич, семь мильонов поставлено под ружье. Семь мильонов! Извольте накормить эту массу, извольте поставить на нее офицеров. Откуда их взять?
— Офицерский состав стал очень плох. Маршевые роты приходят совершенно сырыми и необученными, приходится обучать в окопах — это возможно лишь при блестящем офицерском составе.
— Да ведь у вас лучшая молодежь. Поди, половина окончила университет, — сказал Поливанов.
— Но они не военные.
— Храбрости нельзя научиться, с нею надо родиться. И разве мало храбрецов среди этих юношей?
— Есть храбрость и храбрость. Храбрость порыва у них есть, у многих, но той стойкости, рассудительности, спокойствия, терпения, которые даются только знанием, — у них нет. Они много рассуждают. Это, мол, нужно, этого не надо, это прихоть начальника, того не исполнят, другого не сделают.
— Чести не отдают, это верно, — сказал Поливанов. — Да, конечно, они многого не понимают, но, милый Александр Николаевич, мы ведем войну народную. Известная демократизация должна быть допущена. У вас уже не солдаты, но народ. Без сочувствия масс мы ничего не сделаем. Как хотите вы победить, когда у вас и Распутин,