От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 2 — страница 30 из 138

е-то енаралы, слыхать, по делам приехали. Выходит к нам сейчас же главнокомандующий. На груди у него красный бант большущий и ленты свешиваются, егорьевский крест даже закрывают. На тех-то генералов, что по делу его ожидали, и не посмотрел совсем, а прямо к нам, делегатам. Я вытянулся, приготовился уже крикнуть «здравия желаю», гляжу, а он с ручкой к каждому подходит, здоровкается с каждым. И мне подал. Тут я понял, что значит равенство.

Икаев вздохнул. Послушно завздыхали солдаты в толпе слушателей.

— С ручкой!.. Главнокомандующий… Ишь — ловко. А не вре? — заговорили солдаты.

— Да… Вечером, значит, — продолжал Икаев, дав улечься впечатлению, — пожалуйте на заседание, в театр, а до того всем одинаково — номер в гостинице и три рубля суточных, без разделения званиев. Пришли мы в театр. А нас там первым делом спрашивают: «Вы какой партии будете?» Господи ты Боже мой — я и не думал никогда, какие там партии бывают. Искренно говорю, что не знаю. Подходит такой молодой человек, похоже, что из евреев, и говорит так любезно: «Позвольте я вам разъясню». И стал докладывать. Да! Мудрено, а красиво! Большевики, значит, есть, меньшевики, социалисты-революционеры, социал-демократы, разные такие, есть, что и Царя опять желают. «Куда, — спрашивает, — вас писать?» «Пишите, — говорю, — где земли больше дают и свобода самая настоящая». Стали мы, значит, товарищи, — большевиками… Да, — крутя головою, сказал задумчиво Икаев. — Стал я партийным человеком.

Икаев замолчал. В толпе все затаили дыхание. Сказка развертывалась перед ними. Главнокомандующий «за ручку», бант красный на нем, часовые на посту сидят, солдаты на автомобиле раскатывают, есть партия, где земли дают сколько угодно… Чудно и сладко.

— Я, — помолчав, сказал Икаев, — так теперь смотрю. Я, даже могу сказать, презираю того человека, который ежели не партийный.

II

Воронков суетливо перебегал из землянки в землянку. Он побывал в Петрограде и приехал оттуда заряженный смелым задором революции.

— Товарищи! — говорил он, задыхаясь, и худое нервное лицо его передергивалось, — вы обмануты. Вас, товарищи, предают. Вас нарочно держат в старом режиме. Что это такое?! Титулование, отдание чести, офицеры вас греют по-прежнему. Товарищи, вы должны сбросить это все и приступить к демократизации армии. В Петрограде все начальники выборные. Разве там мыслим такой генерал, как Саблин? Там его на штыки бы подняли. У вас я не вижу никаких завоеваний революции. Вы должны собраться на митинг и потребовать исполнения приказа N 1. Права солдата не соблюдаются, вы все такие же серые рабы, как и были. Где у вас красные знамена революции с теми святыми лозунгами, которые я видал в Петрограде? У вас все то же: Царь и Бог! Эх, товарищи, не для того свергали мы Царя, не для того познали, что Бога нет и Бога выдумали буржуи и капиталисты, чтобы держать народ в темноте и рабстве. Товарищи, на алых знаменах революции я видал святые слова: «Мир хижинам — война дворцам», «Долой войну». Война нужна только капиталистам, а мы им более не слуги. Соорудим красные знамена и под ними и с ними мы будем отстаивать права народные и завоевания революции.

В некоторых землянках офицеры пробовали возражать Воронкову, но он нагло перебивал их, не давал говорить и кричал:

— Вы обманули народ! Вы утаили от товарищей солдат завоевания революции. Вы держите в темноте окопных страдальцев!

Поднимался шум, и офицеры умолкали.

Как-то сразу приказ N 1, до этого тусклый, вялый и непонятный, выявился, как явление огромной важности, и перевернул всю жизнь солдата.

Часовой, слушавший Икаева, давно отстоял положенные два часа, Икаев ушел с этого места и завалился спать, люди разошлись по землянкам, а смена ему не шла.

В караульной землянке молодой прапорщик в это время препирался с солдатами, наряжая их на смену.

— Седов, уже пять минут одиннадцатого, — говорил он, — вам пора идти на смену Ковалеву.

— Ничаво, господин прапорщик, он постоит еще, а у меня что-то в грудях болит.

— Панкратов, пойдите тогда вы.

— Так я вам и пошел, ежели Седова черед, я ночь стоял. Да чаво, достоит до двенадцати, а там и нам смена. Восьмая рота заступит.

Но пришло двенадцать, а восьмой роты не было. Она тоже не торопилась идти. Там, разинув рты, слушали рассказы Воронкова и не трогались с места. Только в четыре часа сменили Ковалева…

По землянкам были разбросаны в безпорядке противогазы, шинели и патронные сумки. Ружей никто не протирал. В кадке для воды (на случай газовой атаки) воды не было, пакля отсырела, керосин растащили по землянкам и жгли в лампочках, хворост залило водой. Когда ротный командир пришел и накричал на людей, никто не шевельнулся исполнить его приказания, а когда он уходил, ему вслед раздались свистки и крики, и он отчетливо услышал злобный крик: «Погодите, дождетесь вы Еремеевской ночи!» Страшное значение этих слов было известно старому ротному командиру.

Ротный призвал фельдфебеля.

Фельдфебель, пожилой мужик-крестьянин, запасной солдат, мрачно выслушал жалобы ротного командира и, глядя исподлобья, сказал:

— Ничего, ваше высокоблагородие, не остается, как только арестовать прапорщика Икаева и Воронкова. От них вся смута идет. Солдаты поговаривают, чтобы, значит, арестовать полковника Пастухова и выбрать командиром либо Икаева, либо Воронкова.

— Арестовать Воронкова? Да можно ли? Как будто бы, Полубояринов, права такого нет теперь, — сказал ротный командир.

— По приказу нет права, — отвечал фельдфебель, — а только, если так оставить, хуже будет. Слышно, в Залихватском полку шесть офицеров солдаты убили, и суда не было. Солдат не выдали следователю, так ни с чем и уехал.

Ротный пошел к Пастухову. Пастухов мрачно сидел в землянке. Дверь была приперта колом.

— Что же делать? — говорил ротный.

— Пишу рапорт начальнику дивизии о болезни. Завтра сдаю полк. Пусть командует, кто хочет. Днем по окопам пошел. Хоть бы кто встал. Сидят, семечки лущат, норовят так шелуху плюнуть, чтобы на мою шинель попало. А, каковы стерв…

Пастухов испуганно заглянул в дверь и, вернувшись, сказал шепотом:

— Денщика боюсь. Сам мне покаялся. Меня, говорит, прапорщик Икаев призывал и приказал за вами, господин полковник, следить и все докладывать ему… Комитеты какие-то будут, вот бумага вышла. Нет. Довольно. Я в лазарет пойду, лягу… Там спокойнее. Переждать надо. Образумятся же люди.

— Пока солнышко взойдет, роса очи выест, — сказал ротный.

— А что поделаешь? Сидите и молчите. Их сила — их власть. Пусть они и правят.

Ротный послушался совета и засел в землянку, офицеры пугливо жались к нему. Солдат стал страшен.

По солдатским землянкам шел тихий и озабоченный шепот. Смысл всех речей, всего происходившего в Петрограде и Луцке был один: война кончена. Надо идти домой, нести в свои хижины давно обещанный мир.

В шестнадцатой роте раздобыли кусок красного полотна, и Воронков выводил на нем крупно чернилами: «Долой войну!». Это знамя революции решено было выставить ночью на ближайшем к неприятелю форту, чтобы неприятель тоже узнал сладости русской революции.

Одиннадцатая рота вечером шла в бригадный резерв, и когда спустилась под гору и вышла на шоссе, ведущее к разоренному господскому дому, где помещался бригадный командир и были землянки резерва, ротный подсчитал ногу и крикнул песенникам:

— Запевай лихую!

Но вместо обычной «Три деревни, два села, восемь девок, один я» запели новую, привезенную Воронковым из Петрограда песню:

Ешь ананасы, рябчика жуй!

Настал твой последний денечек, буржуй!

На перекличку вечером никто не вышел, и молитву не пели. Тщетно фельдфебели и взводные кричали: «Выходи строиться на перекличку!» Из углов землянок мрачно отвечали: «Ну, будя! Будя! Чего орете, сказано не пойдем. Правов таких нет, чтобы заставлять молиться. Кто хочет и так помолится».

По углам шептались о том, что как бы не стали в деревнях делить землю без них, и что какая теперь война, когда земли много будет и свобода полная, ни господ, ни Царя.

Медленно и тяжело, как мельничные жернова, ворочались мозги солдат и никак не могли переварить случившегося. Обычно в таких случаях солдат обращался за разъяснением к офицеру, но теперь оказывалось, что офицеру верить нельзя.

— Слышь, товарищи, — говорилось по землянкам, — Воронков сказывал, что, когда, значит, народ решился сам захватить власть в свои руки и солдаты пошли к Думе, офицеры не пошли с ними. Их насильно вытаскивали с квартир, а кого и убили…

— Известно… Господа! Они завсегда против народа были. У них один совет — дисциплина, и чтобы честь отдавать, и чтобы за всякую провинность в морду!

— Н-н-да! Это точно.

— Мало кровушки они нашей попили, попить хотят и еще.

— Ничего, как бы мы ихней не попробовали. Наше время не уйдет. Будет им Еремеевская ночь!

Кое-где вполголоса разучивали рабочую марсельезу.

III

19 марта в 204-й дивизии был назначен большой митинг. Дивизия должна была избрать делегатов для доклада Временному правительству о своих пожеланиях и принесения поздравления по случаю революции. На митинге были офицеры и представители полков корпуса.

Саблин пошел на этот митинг, чтобы руководить им и присмотреться к настроениям солдат.

При его входе в большую землянку — церковь и манеж 805-го полка, все встали и затихли. Оказалось, что уже до него кто-то руководил солдатами. Им объяснили, что должен быть выбран председатель, президиум и секретарь. В председатели, как чуждая старому режиму, была предложена заведующая корпусной летучкой городского союза женщина-врач Софья Львовна Гордон — красивая полная еврейка, давно неравнодушная к Саблину. В президиум были избраны офицеры и заслуженные унтер-офицеры, в большинстве Георгиевские кавалеры. По предложению Софьи Львовны, Саблину было предложено принять почетное председательствование, что было принято единогласно, и его сейчас же усадили рядом с Софьей Львовной.