От Гоголя до Чехова — страница 23 из 84

воспоминанием. Настоящее лишь напоминает, свидетельствует о красоте прошлого, уже недоступной, но тем более желанной.

Вот два тематически сходных пейзажа, разделенные сорока пятью годами.

Еще весна, – как будто неземной

Какой-то дух ночным владеет садом.

Иду я молча, – медленно и рядом

Мой темный профиль движется со мной.

Еще аллей не сумрачен приют,

Между ветвей небесный свод синеет,

А я иду – душистый холод веет

В лицо – иду – и соловьи поют.

Несбыточное грезится опять,

Несбыточное в нашем бедном мире,

И грудь вздыхает радостней и шире,

И вновь кого-то хочется обнять.

Придет пора – и скоро, может быть, —

Опять земля взалкает обновиться,

Но это сердце перестанет биться

И ничего не будет уж любить.

( «Еще весна,  – как будто неземной…», 1847 )

Мысль о смерти возникает в этом стихотворении 1847 года легкой тенью на фоне пробудившейся, ликующей природы. Не так в позднем фетовском стихотворении.

Ночь лазурная смотрит на скошенный луг.

Запах роз под балконом и сена вокруг:

Но за то ль, что отрады не жду впереди, —

Благодарности нет в истомленной груди.

Все далекий, давнишний мне чудится сад, —

Там и звезды крупней, и сильней аромат,

И ночных благовоний живая волна

Там доходит до сердца, истомы полна.

Точно в нежном дыханьи травы и цветов

С ароматом знакомым доносится зов,

И как будто вот-вот кто-то милый опять

О восторге свиданья готов прошептать.

( «Ночь лазурная смотрит на скошенный луг…», 12 июня 1892 )

«Внешняя сторона явлений», предметные детали здесь, в сущности, одинаковы: та же ночь, луна, сад, соловьи. Фет словно переговаривается с самим собой.

Но планы изображения сменились. В первом стихотворении основная точка отсчета находится в настоящем, тема будущего возникает лишь в последней строфе. Во втором тексте лирический сюжет практически полностью развертывается в плане прошлого. Этот сад является лишь опорной точкой для скачка в тот далекий, давнишний сад, где все то же, и все-таки – иное.

Человек и природа в первом стихотворении соотносятся по сходству, во втором – по контрасту. Доминирующее чувство первого стихотворения – сила и энергия, второго – расслабленность и меланхолия.

«Но это сердце перестанет биться…» – предчувствовал поэт еще в юности.

В мире идиллии тоже умирают. Как и всякого большого поэта, Фета занимает тема смерти. Страху небытия он противопоставляет не религиозную веру, а человеческую волю и чувство жизни.

Я в жизни обмирал и чувство это знаю,

Где мукам всем конец и сладок томный хмель;

Вот почему я вас без страха ожидаю,

Ночь безрассветная и вечная постель!

Пусть головы моей рука твоя коснется

И ты сотрешь меня из списка бытия,

Но пред моим судом, покуда сердце бьется,

Мы силы равные, и торжествую я.

Еще ты каждый миг моей покорна воле,

Ты тень у ног моих, безличный призрак ты;

Покуда я дышу – ты мысль моя, не более,

Игрушка шаткая тоскующей мечты.

( «Смерти», 1884 )

Идя к неизбежному, поэт может и хочет предъявить на высший суд единственную веру – в искусство, в слово.

Сердце трепещет отрадно и больно,

Подняты очи и руки воздеты.

Здесь на коленях я снова невольно,

Как и бывало, пред вами, поэты.

В ваших чертогах мой дух окрылился,

Правду проводит он с высей творенья;

Этот листок, что иссох и свалился,

Золотом вечным горит в песнопеньи.

( «Поэтам», 5 июня 1890 )

Землю и небо, прошлое и будущее замыкает в мгновенный, трепетный контур зыбкая материя стиха. Поэт заменяет Творца, возводя все преходящее в ранг вечности.

Прошло совсем немного времени, и реальная культурная основа фетовского мира рухнула. Вырубили вишневый сад, выветрился из усадеб запах антоновских яблок, сгинули и сами усадьбы, соловьиный сад превратился в «игрушку шаткую тоскующей мечты» где-то на берегу далекого южного моря.

В начале 1926 года измученный тяжелой жизнью литератор («Эта среда была для меня днем катастроф. Все беды обрушились на меня сразу») возвращается домой с судебного процесса каких-то растратчиков и записывает в дневнике: «Неужели никто им ни разу не сказал, что, например, читать Фета – это слаще всякого вина? Недавно у меня был Добычин (писатель Л. Добычин. –  И. С. ), и я стал читать Фета одно стихотворение за другим, и все не мог остановиться, выбирал свои любимые, и испытывал такое блаженство, что, казалось, сердце не выдержит – но не мог представить себе, что где-то есть люди, для которых это мертво и ненужно. Оказывается, мы только в юбилейных статьях говорим, что поэзия Фета это „одно из высших достижений русской лирики“, а что эта лирика – есть счастье, которое может доверху наполнить всего человека, этого почти никто не знает…» (К. И. Чуковский).

Кажется, если сегодня приехать на развалины фетовских имений и поднять к небу глаза, там увидишь уже другие звезды.

Фетовская идиллия стала утопией. Местом, которого нет. Но исчезнувший мир навсегда остался в стихах.

Этот листок, что иссох и свалился,

Золотом вечным горит в песнопеньи.

Иван Александрович ГОНЧАРОВ (1812–1891)

ОДИНОКАЯ ЮНОСТЬ: ПРИ СВЕТЕ ПУШКИНА

«– Тем, что у человечества есть хорошего, мы обязаны именно природе, правильному естественно-историческому, целесообразному ходу вещей, старательно, в продолжение веков обособлявшему белую кость от черной. Да, батенька мой! Не чумазый же, не кухаркин сын, дал нам литературу, науку, искусства, право, понятия о чести, долге… Всем этим человечество обязано исключительно белой кости, и в этом смысле, с точки зрения естественно-исторической, плохой Собакевич, только потому, что он белая кость, полезнее и выше, чем самый лучший купец, хотя бы этот последний построил пятнадцать музеев. <…>

Рашевич остановился, расчесывая бороду обеими руками; остановилась на стене и его тень, похожая на ножницы.

– Возьмите вы нашу матушку-Расею, – продолжал он, заложив руки в карманы и становясь то на каблуки, то на носки. – Кто ее лучшие люди? Возьмите наших первоклассных художников, литераторов, композиторов… Кто они? Все это, дорогой мой, были представители белой кости. Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Гончаров, Толстой – не дьячковские дети-с!

– Гончаров был купец, – сказал Мейер.

– Что же! Исключения только подтверждают правило. Да и насчет гениальности-то Гончарова можно еще сильно поспорить».

Так разглагольствует герой чеховского рассказа «В усадьбе» (1894), дремучий и бестолковый Собакевич конца века, до поры до времени не подозревая, что его злобные разговоры терпеливо выслушивает умный, образованный, деликатный сын рабочего. Недавно умерший Гончаров моментально исключается им из гениев, как только выясняется, что он происходил из купеческой семьи.

Чехов же, внук крепостного мужика, тоже сын разорившегося купца, видит в недавно умершем писателе своего соратника, первоклассного литератора. Восемью годами ранее, в «Литературной табели о рангах» (1886), он присвоит автору «Обломова» чин тайного советника (третий класс гражданской «Табели о рангах»). Рядом с Гончаровым из «всех живых русских литераторов, соответственно их талантам и заслугам», был поставлен только Лев Толстой. Выше – никто: место действительного тайного советника Чехов оставил вакантным.

Место Гончарова в истории русской литературы XIX века оказывается парадоксальным: рядом – но в одиночестве, вместе – но поодаль.

Есть известная фотография, сделанная 15 февраля 1856 года в Петербурге в мастерской Левицкого у Казанского моста. На ней – шесть авторов из круга «Современника», как выяснится потом – больше половины великой русской литературы второй половины века: Толстой, Тургенев, Григорович, Дружинин, Островский и Гончаров. Отсутствуют лишь редактор «Современника» Некрасов (у него все снявшиеся на фотографии писатели обедали днем раньше), недавно вернувшийся из вятской ссылки Салтыков-Щедрин и находящийся на каторге Достоевский.

Гончаров на этой фотографии – крайний слева. Лысеющий сорокачетырехлетний господин сидит за спиной Тургенева, подпирая голову рукой и глядя куда-то вдаль. Он еще не знает, что его сосед вскоре прославится «Дворянским гнездом», «Отцами и детьми» и станет его смертельным врагом. А сам он через три года опубликует роман, который сделает его действительным тайным советником русской словесности. Герой этого романа превратится в нарицательный, вечный образ , споры о котором не прекратились и сегодня.

Иван Александрович Гончаров родился в Симбирске 6 (18) июня 1812 года, в год первой Отечественной войны. Он – ровесник А. И. Герцена и земляк H. М. Карамзина, А. Ф. Керенского и В. И. Ленина.

Гончаров тоже мог гордиться своим происхождением. Его предки были состоятельными купцами в нескольких поколениях. Его дед-военный даже выслужил дворянское звание, которое, однако, позднее было утрачено.

Отец Гончарова, Александр Иванович, занимался в Симбирске хлеботорговлей, имел репутацию уважаемого и добропорядочного купца, несколько раз избирался городским головой. Мать, Авдотья Матвеевна, тоже происходила из купеческой семьи. Она до старости с восторгом вспоминала, как на нее во время пребывания в Симбирске обратил внимание император Александр Павлович и даже станцевал с нею на купеческом балу.

В 1819 году отец умер. Воспитателем осиротевшей семьи (у Гончарова было две младших сестры и старший брат) стал крестный отец Николай Николаевич Трегубов, отставной моряк, холостяк, масон, состоявший в переписке с некоторыми декабристами, шедший в просвещении «с веком наравне».

Свои богатые имения он подарил гончаровским сестрам, а мальчиков облагодетельствовал по-другому. «Я дал им в приданое образование и позабочусь об их карьере, – остальное пусть добывают сами».