<…> Радость моя! Жизнь моя, душа моя, люблю тебя! Откликнись!» (д. 5, явл. 2).
Монологи Кудряша, Феклуши или Катерины, даже короткие реплики безымянных прохожих могут доставлять художественное наслаждение сами по себе, как образец словесной игры, звуковой партитуры замечательного драматурга.
СБОРНЫЙ ГОРОД: ЖИЗНЬ ПО ЗАКОНАМ ДОМОСТРОЯ
Говоря о «Ревизоре», Гоголь придумал замечательное определение хронотопа пьесы (хотя одновременно придал ему отвлеченно-нравственный характер): сборный город. Калинов тоже не обычный провинциальный город дореформенной эпохи, но, как и место действия в «Ревизоре», – сборный город, образ жизни которого сложился в глубине веков, в древней русской истории.
Пьеса начинается с взгляда вдаль. С высокого берега Волги два человека смотрят на раскинувшийся перед ними пейзаж. «Чудеса, – восхищается один. – Пятьдесят лет я каждый день гляжу за Волгу и все наглядеться не могу. <…> Вид необыкновенный! Красота! Душа радуется!» Другой равнодушно возражает: «А что? <…> Нешто. <…> Ну, да ведь с тобой что толковать! Ты у нас антик, химик».
Кудряшу кажется странным восхищение Кулигина. Он с большим интересом переключается на городские дела: «Это Дикой племянника ругает. <…> Достался ему на жертву Борис Григорьевич, вот он на нем и ездит».
Так в первых же фразах намечаются внешний и внутренний конфликты драмы: на фоне великолепного пейзажа идет грубая городская жизнь и появляется первая жертва.
Общую характеристику Калиновского бытия дает тот же Кулигин. «Жестокие нравы, сударь, в нашем городе, жестокие! В мещанстве, сударь, вы ничего, кроме грубости да бедности нагольной, не увидите. И никогда нам, сударь, не выбиться из этой коры! Потому что честным трудом никогда не заработать нам больше насущного хлеба. А у кого деньги, сударь, тот старается бедного закабалить, чтоб на его труды даровые еще больше денег наживать» (д. 1, явл. 3).
Сразу определились конфликтные полюса: богатые, имеющие деньги и власть, самодуры – «бедность нагольная», вынужденная терпеть и страдать без всякой надежды на улучшение.
Центральной фигурой этой безрадостной картины представлен купец Дикой. Он неправедно наживает деньги. «Много у меня в год-то народу перебывает; вы-то поймите: недоплачу я им по какой-нибудь копейке на человека, а у меня из этого тысячи составляются, так оно мне и хорошо!» – признается он городничему. Он не любит их отдавать. Он бесконечно тиранит домашних, в том числе ожидающего наследства племянника. «Кто ж ему угодит, если у него вся жизнь основана на ругательстве?» – риторически спрашивает Кудряш.
Этот «пронзительный мужик» привык к абсолютной покорности и безропотности окружающих. «А и честь-то невелика, потому что воюешь-то ты всю жизнь с бабами», – точно замечет Кабанова (д. 2, явл. 2).
Но всякая попытка противодействия, противоречия вызывает у Дикого оторопь и желание отыграться на людях, полностью ему подчиненных. Кудряш вспоминает: после того, как на перевозе Дикого обругал гусар, домашние две недели прятались от его гнева по чуланам и чердакам.
Сам Кудряш тоже не боится Дикого, хотя и служит у него конторщиком. На ругань хозяина он тоже отвечает руганью: «Он слово, а я десять; плюнет и пойдет». В запасе у него есть еще и такое мощное средство воздействия: «Вчетвером этак, впятером в переулке где-нибудь поговорили бы с ним с глазу на глаз, так он бы шелковый сделался. А про нашу науку-то и не пикнул бы никому, только ходил бы и оглядывался» (д. 1, явл. 1).
Умеет говорить с Диким и Кабанова, на его грубость отвечая не менее резко: «Ну, не очень-то горло-то распускай! Ты найди подешевле меня! А я тебе дорога! Ступай своей дорогой, куда шел» (д. 3, явл. 2). После такой отповеди, изложенной на понятном купцу экономическом языке, подвыпивший Дикой смиряется и начинает с кумой нормальный и даже по-своему душевный разговор: «А вот что: разговори меня, чтобы у меня сердце прошло. Ты одна во всем городе умеешь меня разговорить».
Второй влиятельной фигурой в городе является как раз собеседница Дикого Марфа Игнатьевна Кабанова, Кабаниха. Ее отличие от кума тоже определяет Кудряш в начале первого действия. «Хороша тоже и Кабаниха», – замечает Шапкин. «Ну та хоть, по крайности, все под видом благочестия, а этот как с цепи сорвался», – уточняет Кудряш.
У Дикого и Кабанихи четко распределены роли. Дикой – откровенный самодур, понимающий, что даже по калиновским меркам он живет неправедно, грешно, в чем он винит свое «горячее сердце». Изругав по привычке мужика, пришедшего просить деньги, он может потом просить прощения, кланяться ему в ноги и каяться (в чем тоже проявляется своеобразная извращенная гордость богача).
Кабаниха никогда и нигде, с первого появления и до финала драмы, не может почувствовать себя неправой. Она воспринимает себя как хранительницу предания, патриархального Закона, в несоблюдении которого она постоянно уличает домашних.
С точки зрения этого закона мир человеческих отношений предстает абсолютно формализованным и абсолютно управляемым. Младшие всегда должны беспрекословно слушаться старших, жена – мужа и свекровь. Молодые девушки могут гулять по вечерам, а жены обязаны сидеть дома. Любовь при расставании с мужем тоже надо проявлять по строгим правилам: не бросаться ему на шею, а кланяться в ноги, а потом полтора часа выть на крыльце, чтобы продемонстрировать соседям свое горе.
Такими существующими на каждый случай правилами, как паутиной, опутана жизнь города Калинова. Где их истоки, откуда они взялись?
Впервые прочитав «Грозу», известный в свое время писатель и исследователь народного быта П. И. Мельников-Печерский провел любопытную параллель. Он увидел прямую связь между порядками, описанными в «Домострое», книге составленной в середине XVI века сподвижником Ивана Грозного священником Сильвестром, и обычаями, существующими в Калинове.
«Каждое правило Сильвестрова устава, каждое слово его… вошло в плоть и кровь самодуров XIV и XV столетий и с тех пор, как некое священное и неприкосновенное предание, устно передается из поколения в поколение и благоговейно хранится в наглухо закупоренных святилищах семейной жизни „среднего рода людей“» («„Гроза“. Драма в пяти действиях А. Н. Островского», 1860). Именно Кабаниха, с точки зрения критика, представляет собой «олицетворение семейного деспотизма, верховную жрицу „Домостроя“».
Герои Островского не могли читать «Домостроя», его рукопись была опубликована лишь в конце 1840-х годов в специальном историческом издании. Но сам драматург, несомненно, знал этот памятник. Его с благоговением цитирует подьячий Кочетов, герой поздней комедии Островского «Комик XVII столетия» (1872).
Сборный город Островского оказывается островом или материком жизни по законам домостроя в России века девятнадцатого.
СПОР О ВРЕМЕНИ: СВОИ И ЧУЖИЕ
Историки утверждают: историческая эпоха не только социально, но и психологически многослойна. Современники, живущие рядом, на самом деле могут существовать в разных исторических временах, разных хронотопах.
Островский самостоятельно открывает закон исторической относительности. Поэтому время его пьесы имеет четкий календарь (около двух недель), но лишено точной хронологии. Калинов затерялся не только в пространстве, но и во времени, в тысячелетней истории России. Века пронеслись над ним почти бесследно.
Здесь жители, особенно замужние женщины, как в старину, сидят взаперти, лишь изредка, по праздникам, выходя в церковь и на бульвар. Здесь не читают журналов и книг (даже очень старых, как Обломов или пушкинский дядя, заглядывавший в «календарь осьмого года»). Здесь редко куда-либо уезжают. Главным источником сведений о внешнем мире здесь, как в XVI веке, оказываются рассказы странников, бывалых людей.
В драме не случайно уделено так много места Феклуше. Хотя она не имеет прямого отношения к основному конфликту пьесы, сцены с ней открывают второе и третье действия. Без Феклуши обстановка калиновской жизни была бы неполной. Странница, как и Кабаниха, – хранительница преданий этого мира. Но она дополняет бытовые представления калиновцев географией, историей и философией.
Феклуша бывала в Москве, но не увидала там ничего, кроме суеты, беготни, да дьявола на крыше, осыпающего бедных москвичей «плевелами» – соблазнами. Дьявольским изобретением, «огненным змеем» представляется Феклуше и виденный в Москве паровоз. Можно себе представить, как веселились образованные театралы-современники Островского, услышавшие в 1860 году подобную характеристику собственного города: они жили уже в другом историческом времени, где «Домострой» публиковали во «Временнике Императорского московского общества истории и древностей», а не жили по нему.
Дальше, за Москвой, начинаются уж совсем фантастические земли, где живут люди с песьими головами, правят неправославные салтаны Махнут турецкий и Махнут персидский, судьи судят по неправедному закону. (Совсем как Феклуша будут рассуждать в четвертом действии гуляющие горожане: «Что ж это такое – Литва? – А говорят, братец ты мой, она на нас с неба упала».)
Феклуша пересказывает и философское – весьма необычное – объяснение разницы своего и чужого, старого и нового времен (приблизительно так же сталкивались мифологическое время Обломова и историческое время Штольца в романе Гончарова).
«Тяжелые времена, матушка Марфа Игнатьевна, тяжелые. Уж и время-то стало в умаление приходить. – Как так, милая, в умаление? – Конечно, не мы, где нам заметить в суете-то! А вот умные люди замечают, что у нас и время-то короче становится. Бывало, лето или зима-то тянутся-тянутся, не дождешься, когда кончатся; а нынче и не увидишь, как пролетят. Дни-то и часы все те же как будто остались, а время-то за наши грехи все короче и короче делается» (д. 3, явл. 1).
Характеристики нового, «короткого» времени Кулигиным и Феклушей, кажется, почти совпадают. Островский даже строит далеко отстоящие друг от друга реплики на синтаксическом параллелизме.
«Жестокие нравы, сударь, в нашем городе, жестокие!»