От грозы к буре — страница 14 из 70

– По-твоему выходит, что и вовсе все суды отменить надо или язычников поганых в судьи поставить, – отрезал епископ, со злорадством наблюдая, как его собеседник вытирает платком испарину, выступившую у него на лице.

«Дожму, – подумал он уверенно. – С кем решил в богословии тягаться. Нет уж, княже, шалишь».

– Мы – власть светская. Нас не на небесах в князья саживали. Да и сами мы на земле живем. Приходится от заповедей отступать. И судим, и убиваем иногда. Что делать, грешны, – сокрушенно развел Константин руками. – С вас же иной спрос. Вы прямые служители Христа. Вам и от буковки малой отступать не положено, а уж от слов, где яснее ясного заповедано, тем паче негоже.

– Надо ли это понимать так, что ты, князь, и впредь еретикам, волхвам и прочим язычникам будешь заступу свою давать? – спросил со всей откровенностью епископ.

Так спросил, что положительного ответа дать нельзя было. Значит, князь сейчас согласится с ним. Вот тебе ниточка и потянется. Один раз отшатнулся, отступил, тут его лишь додавить останется. Главное – навалившись, передыху ему не дать. Но князь хитер оказался. Ответил совсем не так, как ожидал Симон.

– Я обязан по долгу своему княжескому всем справедливый суд дать. Всем, владыка, без исключения. Потому вначале мои люди твердо знать должны, что перед ними злобный еретик, кой не только умышляет пакость какую-нибудь учинить, но уже и сотворил ее. За умысел, делом не подкрепленный, карать негоже, зато волхву, который зло сотворил, не может быть никакой заступы.

«Ой лукав ты, князь, – подумал епископ с невольным уважением. – Ну, погоди. Я ж тебя все едино в бараний рог согну».

– Волхв уже тогда зло творит, когда кровь людскую своим идолищам поганым в жертву приносит, – произнес Симон веско.

– Ты зрил где такое? Тогда скажи, – предложил Константин. – Нынче же мои люди его в железа закуют. Прямо сейчас их отправлю имать злодея.

– Ну а если он просто своим богам молится, то разве не подлежит суду за это?

– Так ведь бог един, – простодушно произнес князь. – Раз волхв богу молится, значит, какому – да нашему же, христианскому. Пусть он даже сам того не знает, но ведь нам-то с тобой, владыка, это хорошо ведомо, верно?

– Должен ли я так тебя понимать, что ты от деяний своих не отступишься ныне и повелений своих не отменишь? – решил одним ударом поставить все точки над «i» епископ.

– Правильно понимаешь, – кивнул князь. – Вначале я или мои люди решат, еретик ли он, а уж потом… – Он, не договорив, снова вытер платком мокрый лоб и, указывая на печь, которая выходила своей задней стороной в его небольшую светелку, пожаловался: – Душновато здесь, владыка, и жарко очень.

«По сравнению с огнем адским, кой тебя ждет, здесь холодно совсем», – чуть не сорвалось с языка епископа, но он сдержался, напомнил только:

– Проклят будет пращуром твоим князем Володимером в сей век и в будущий всяк, кто обидит суд церковный или отнимет что у него. Это тебе тоже ведомо?

– Ведомо, – вздохнул сокрушенно Константин. – Только при чем тут я? Суд церковный я ничем не обижал.

– Ты еретиков отнял у нас. Значит, постигнет тебя проклятье пращура. Болезнь же твоя – начало проклятия оного. Остановись, княже, пока не поздно!

– Не было, владыка, еретиков в тенетах твоих, – вздохнул устало Константин. – А тон свой повелительный для прихожан оставь. Там он уместнее. И все-то вы, отцы-святоши, норовите приказать, потребовать, казнью тяжкой пугануть или муками адскими. Повсюду догмы свои наставили, как охотник умелый в лесу ловушки на зверя с птицей. Только люди не звери. В них тоже, как и в тебе, искра божья тлеет, и у каждого она своя. Ты же, епископ, норовишь всех под одно причесать. Даже молитва и та непременно чтоб одна у всех была, а ведь ее слова из сердца должны идти. Оно же у каждого свое. Христос, насколько я помню, добру учил, заповедал пояснять людям и до семижды семи грехов прощать, а ты… Вспомни-ка лучше про Давида, которому бог так и не позволил храм построить. А почему? Слишком много крови на нем было. Не захотел господь, чтобы его храм кровавыми руками возводили. Опасался, наверное, что запачкают. Я ведь все до мелочей узнал у служителей, что к темницам этим приставлены были. Только за это лето они из твоих келий трех мертвяков вынесли да в прошлом лете с десяток, а в позапрошлом не упомнили число, но тоже не меньше пяти человек. Ты это судом именуешь?! Я же казнью мучительской называю и учение Христово такими деяниями пачкать не позволю ни тебе, ни кому иному. Понял ли ты меня, владыка?

Видно было, что держался князь из последних сил. Вон как за стол уцепился, чтобы сил не лишиться, аж костяшки пальцев побелели от напряжения.

Будто почуяв неладное, лекарка вбежала и нет чтобы позволения у епископа испросить – мигом к Константину кинулась, раскудахтавшись тревожно. Тут же принялась, не обращая на Симона ни малейшего внимания, князю какие-то снадобья в кубках подносить, но он их в сторону отвел, глаз с епископа не спуская, и снова вопросил сурово:

– Так как, владыка? – И досадливо поморщился, снова отстраняя от себя кубок, предлагаемый лекаркой. – Погоди малость, Доброгнева.

– Жаль мне тебя, княже, – многозначительно произнес Симон.

Иного он говорить не стал, боялся, что сорваться может, лишнее произнесет. Так молча к выходу и направился, даже не благословил на прощание болящего. Об этом он вспомнил уже на обратном пути во Владимир, сидя в своем возке.

«Хотя кого там благословлять? – подумалось ему. – Это для христиан, а Константин даже не язычник. С ними попроще разговор был бы. Намного хуже сей князь, ибо пакостей учинить может столько, что за века потом не расхлебать деяния его богомерзкие. Ну, погоди же! Не окончен наш разговор! Мыслишь, что победил меня, осилил? Брешешь, собака! Церковь святую так просто не одолеть, не свалить! И этот день у меня надолго запомнишь! Какой он у нас, кстати! Ах да, богоявление господа нашего[53]. Ты у меня еще локти кусать будешь, день этот вспоминая!» – пообещал он зло.

Слово свое Симон сдержал. Едва прибыл во Владимир, как уже через несколько дней в Успенском соборе закатил гневную проповедь. Пришлась она на день поминания святых отцов, убиенных на Синайской горе[54] за христианскую веру. Про древние гонения на церковь епископ говорил вкратце, лишь бы оттолкнуться было от чего, основной же упор делал на трудности современные. Голосом, дрожащим от волнения не напускного, а вполне подлинного, пообещал он своим прихожанам, что совсем скоро грядет час страшного суда. Ибо велико терпение всевышнего, но и оно заканчивается, потому как нестоек народ в вере, к тому же не только у низших чад такое наблюдается, но и у высших.

Ни про кого конкретно он не сказал, но намеки сделал самые недвусмысленные:

– Ныне ересям в народе даже потакать стали, от справедливого возмездия оберегая и от суда церковного заступу даруя. В писании же сказано, что именно так и будет перед страшным судом в последние часы, что людям отпущены. А я, ничтожный раб божий, – чуть не заплакал он, но удержал слезы, пусть в глазах стоят, так оно убедительнее будет, – и рад бы вас, чада мои, от деяний мерзостных и от дыхания тошнотворного еретиков поганых и язычников защитить, но не в силах ныне. Воспрещено мне сие настрого, – сокрушенно закончил он.

Народ расходился из храма пасмурный, задумчивый. Кто не понял, дорогой соседей посмышленнее расспросил, которые намеки эти уразумели и в чью сторону они направлены. Хорошо поняли. Трактовали же гнев владыки по-разному. Иные, догадываясь об истинной причине, откровенно говорили:

– Князь темницы епископские растворил и без своего дозволения воспретил в узилища этих людей ввергать, потому и злобствует епископ наш. Не по нутру ему вишь, что в дела его встревают.

Другие только головами наивными сокрушенно качали.

– Князь заступ ереси дает. Когда такое видывали? Ох, ох, беда будет. Видать, за грехи великие нам рязанца этого на шею посадили.

На малолетнего княжича поглядывать в городе стали косо, привечать и вовсе перестали. На торгу слово ласковое теперь Святослав редко слышал. Охладел к нему народ.

Через день Симон еще одну проповедь прочел. Очень уж удачно все совпало – как раз поклонение честных вериг святого апостола Петра было. Про них-то он и начал, дальше же отметил, что ныне дела еще хуже – сразу несколько епархий теперь в эти вериги облачены, но не доброй своей волей, а по принуждению свыше.

– Вериги же эти суть узы, коими длани у служителей божьих стянуты, – вещал он с амвона. – Ни удержать еретика мы не можем, ни отстранить его от честных прихожан, ибо запрет на нас наложен.

Однако буквально через пару дней к нему в покои без стука зашел воевода Вячеслав. Не говоря ни слова, он прошел к столу, за которым епископ трудился, делая выписки из библии для очередной проповеди, и так же молча выложил на него черную рясу грубого сукна.

– Сдается мне, отче, что не туда ты слово свое направил. Это тебе напоминанием будет. – И пояснил: – Еще одна твоя проповедь, и тебе придется сан свой оставить, а самому в монастырь уходить.

– Я из монастыря уже вышел, сын мой, – произнес коротко епископ, хотя душа его кипела от ярости.

Он уже давно забыть успел, когда с ним так надменно и властно говорили. Кажется, в Киеве это последний раз с ним произошло, если память не изменяет, но, бог мой, как давно оно было. Потом он успел некоторое время в игуменах Рождественского монастыря, что во Владимире стольном, походить, а уж затем возлюбивший его без меры Юрий Всеволодович специально для Симона и чтоб от Ростова не зависеть отдельную епархию учредил. А уж когда он три года назад епископом Суздальским, Владимирским, Юрьевским и Тарусским стал, то тут и вовсе кто бы ему слово худое сказать осмелился. Да что слово – тона непочтительного ни разу не слыхал. И вот на тебе, дожился…

Однако умом хорошо понимал, что не пришло время свое неудовольствие и возмущение выказывать. Уж больно решительно настроен воевода княжий, а власти у него – хоть отбавляй. Получится, что епископ своим праведным гневом только хуже сделает для самого себя, потому и сдержался.