.
Возможно, Белый знал, что Вс. Иванов стал посредником при передаче в мае 1931 года его письма к Горькому с просьбой способствовать возвращению конфискованных рукописей[472].
Очевидно, на решение растерянного и оглушенного арестами Белого обратиться к Вс. Иванову в большой степени повлияли слухи о его нужных знакомствах и связях среди чекистов. Через неделю после ареста К. Н. Васильевой Андрей Белый отправляет письмо Вс. Мейерхольду, а на следующий день, 9 июня 1931 года, на пяти страницах описывает свое горестное положение Вс. Иванову с просьбой дать конкретные указания и советы — именно в этом письме впервые упоминается Агранов среди партийцев и чекистов, способных, по мнению Белого, повлиять на следствие и добиться освобождения арестованных.
Я не располагаю сведениями об ответном письме или действиях Вс. Иванова. Тем не менее, как кажется, публикуемое письмо представляет несомненный интерес для истории «антропософского дела».
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ — ВС. ИВАНОВУ[473]Детское Село 9 июня <19>31 года.
Адрес: Детское Село. Октябрьский бульвар д.32. Кв. Р. В. Иванова.[474]
Глубокоуважаемый Всеволод Вячеславович,Простите, что обращаюсь к Вам с просьбой, которая, может быть, Вам не по дороге; ведь я не знаю, где Вы живете, с кем видитесь. Но узнав, что Е. И. Замятин Вас увидит в Москве, я пользуюсь случаем, чтобы изложить Вам суть «моего случая», верней, «неприятности», еще верней, — большого несчастия для меня.
Несчастие — в том, что 22 невинных ни в чем политически человека из которых все — мои хорошие знакомые и друзья, из которых иные близкие друзья с 1899 года — внезапно без видимых поводов изъяты из употребления, только потому, что они ходят в «антропософах» во мнении людей, не проявляя ни на службе, ни в агитации, ни в общественности своего «антропософизма»; Наше общество легально существовало до 23 года, было не утверждено, закрылось; никакой работы не велось; люди ничего не таили; встречались, как друзья и знакомые; служили хорошо; так шло 8 лет[475]; потом по щучьему веленью были схвачены с катастрофической поспешностью. Среди них самый близкий в мире мне человек, — друг, секретарь, спутник по дням, шесть лет главным образом делившая мой досуг в деревне, Кл<авдия> Никол<аевна> Васильева; квартира ее матери и ее мужа была мне больше домом, чем дом[476]; без К. Н. я — не человек, а безрукий, безногий труп. 30 мая К. Н., жившая со мной у Р. В. Иванова, была схвачена и увезена: [я] она — мой «alter ego»[477]. Для меня — кричащее недоуменья: в чем дело? Почему я не взят? Мы все «без вины виноватые», но я из «без вины виноватых» более всех виноват хотя бы тем, что — писатель, что о моем «антропософизме» пропечатано в «Сов. Энциклопедии»[478]. Однако, — я не тронут… пока.
Вот уже 10 дней, как я морально разбит, как параличом, ибо мне несчастие — переживать судьбу друзей: на свободе; но я дал обещание Клавдии Николаевне, в случае ее ссылки быть там, где она; и храню свою свободу лишь для того, чтоб быть полезным Клавдии Николаевне[479].
Из того данного ей в момент ее увоза обещания, вытекает и просьба моя к Вам: дать совет, как мне поступать в ближайшее время с ликвидацией лично моего «неприятного случая».
При опечатании комнаты К. Н. в Москве (мы находились в Детском) был увезен огромный сундук[480], много лет стоявший здесь, с архивом моих бумаг, набросков, ненапечатанных рукописей и всего печатного текста, т. е., книг, из которых иные вышли лет 25 назад; и достать их невозможно; года в мучительных поисках
(так! — М. К.)
я отыскал комплект их и хранил в сундуке у К. Н. в комнате, боясь перевозить в деревянный кучинский домик, жилой и сырой, который собирался ликвидировать; и теперь ликвидировал, ибо до ареста К. Н. мы нашли зимний приют в Детском. Весь сундук поступил в ГПУ. Кроме того: часть вещей, рукописи, машинку, доверенность на ведении дел, рукопись сборника стихов передал я П. Н. Зайцеву в Москве, ибо в сундуке уже не было места, а с Кучиным намеревался рвать. Арестовали и Петр<а> Ник<аноровича> Зайцева[481], опечатали его комнату, утащили мою машинку, которую собирался продать, ибо теперь, когда начался избой всех нас, думаю, что меня вытурят в шею из всех издательств, и машинка — единственное, может быть, прожитие, если ее продать[482].Все — отняли: я ограблен и морально, и материально; у П. Н. Зайцева, имевшего доверенность на ведение моих лит<ературных> дел хранились и квитанции налоговых взносов. С меня могут теперь слупить и те, кто, не удовольствуясь взносом, являются требовать квитанции (в Кучине со мной был такой инцидент)[483]. Я — без орудий производства, без квитанций, без машинки, моего, может быть пропитания, поставлен в положение: [может быть] стать [с рукой] пред домом Герцена с доской на шее и с надписью:
«Дайте на пропитание бывшему писателю по случаю тридцатилетья его литер<атурной> деятельности!»
Я должен подать заявление о том, чтобы мне выдали хотя бы рукописи, которые мне нужны для ближайших работ, чтобы отдали мою машинку, увезенную у Зайцева. Но — как поступать? Друзья говорят: «Не идите в ГПУ. Вы не умеете говорить. Вас посадят; вы обещали К. Н. Васильевой, хотя бы для нее постараться не быть высланными, чтобы сохранить свободу передвижений. Сидите пока дома»[484].
Но — сколько? Месяц, шесть месяцев? К кому обратиться, к Агранову[485], что ли? И — как: официально, в частной беседе? Вот в том то смысле я и спрашиваю Вас через Ев<гения> Ив<ановича> Замятина: Куда обратиться, к кому обратиться? К Агранову, Катаняну[486], Сталину[487], Калинину?[488] Лично ли, с бумагой ли?
Говорят, — Вы знакомы с Аграновым; можно ли к нему прийти по человечески и сказать: Так и так![489] В последнем бы случае я сказал: «Пусть „Дневник“ мой (за 6 лет) изучают года; хотя там вписан ряд начатых работ, я подожду. Но верните книги, рукописи явно литературоведческие».
Кроме того: я обратил бы его внимание на рукопись, попавшую в ГПУ. «Почему я стал символистом». Там [такой кричащий разнос] кричащее «нет» антроп<ософскому> обществу Запада, как «Обществу», ибо «общество», как таковое, — гниет; и такое обоснование аполитичности и необщественности нас (меня и друзей), как антропософов, что если я, лидер группы, идеолог, каким меня считают те, которые хватают моих друзей, так настроен [что], то станет ясно: вмазывать нас в политику после изучения агентами ГПУ моих бумаг, — просто переть против рожна; я рад, что увезены в ГПУ мои бумаги; пусть только внимательно читают то, что там написано против антропософской общественности. И там же станет видным, что К. Н. Васильева, мой друг, такая же «антиобщественница в антропософии».
Если бы Вы случайно увидели Агранова, передали бы ему и эту мою мысль[490].
Вот, дорогой Всеволод Вячеславович, чего я жду от Вас: совета, как поступить; скажите Замятину, он передаст мне. А если бы Вы кому нибудь из власть имущих сообщили о моем мнении о политике и антр<опософии>, был бы Вам особо признателен, еще раз простите, что докучаю Вам просьбой о совете. Остаюсь искренне уважающий Борис Бугаев.
Месяц длится та агония: тащут друзей, не выпускают, меня не берут… Что думать?.. За что?.. Не мы ли с Кл<авдией> Ник<олаевной> сидели шесть лет [безвы<ездно>] в Кучине?[491] К. Н. навещала раз в неделю мужа и мать в Москве; я никого не видел: трудолюбиво работал, агитаций не разводил; трах — какие-то косматые лапы врываются в мирное уединение (почти самоссылку), насильно вырывают единственного друга и единственного собеседника; а все наработанное за 10 лет отнимают.
_________________Я никому не мешаю; и я готов хоть отправиться на северный полюс, чтобы быть с другом; Но… Но… Но… Если у меня насильно погасят последний свет жизни… я… не… ручаюсь за себя! Неужели участь русского писателя — веревка Есенина![492]
P. S. Извиняюсь, что пишу Вам так неразборчиво, впопыхах; только что узнал об отъезде Евгения Ивановича и тороплюсь с ним увидеться (еду в Ленинград); отсюда и спех, и неудачность выражений и подчёрк.
Кроме всего: эта история с изъятием одного за другим друзей, изъятие близкого мне человека, ужас, машинка и пьяная повешенность в воздухе, сразили меня.
Два забытых стихотворения Вячеслава Иванова
I. «Творцу миров иллюзии волшебной…»Если самым приблизительным образом, на глаз наметить баланс ивановских штудий за последние тридцать лет, нужно сказать, что хуже всего мы знаем Иванова десятых и первой половины двадцатых годов. Сегодня, когда только что на стол легло двухтомное издание переписки Вячеслава Иванова с Л. Д. Зиновьевой-Аннибал, прекрасно подготовленное Н. А. Богомоловым и М. Вахтелем (позволю себе в этом абзаце, не юбилейного преувеличения ради, а лишь для краткости, опустить имена соавторов и многих коллег, чьими вкладами в сумму новых знаний пренебречь не посмел бы — если бы стал подводить историо- и библиографический итог детальный), сегодня можно сказать, что мы наконец неплохо знаем биографию и — за нею, сквозь нее — жизнестроительство Иванова от начала 1890-х годов до смерти Лидии Дмитриевны. Но и далее — книги Н. А. Богомолова и Г. В. Обатнина позволяют достоверно судить о пути Вячеслава Иванова до начала 1910-х. На другом конце мыслимого жизнеописания богатый фактографический материал мы находим в изданной семейной переписке, относящейся ко времени эмиграции. Настоятельная необходимость — осветить время славы, время «Вячеслава Великолепного», признанного мастера и мэтра, законодателя и судьи. Задача тем более трудна, что в этом отрезке истории нет документа, равного по разрешающей способности переп