На крик хозяина уже сбегались хлопцы, и Василь, чтобы уйти живым со двора разъярившегося сотника, кинулся в двери, махнул через тын, а там потерялся за хутором в глухих буераках.
На другой день сотник велел найти дерзкого парубка, доставить к нему для разговора, и когда привели Василя, сказал такое:
— За то, что ты честно просил у меня дочку, я тебя не виню — перед её красой всякий может ум потерять и смутиться рассудком. Хлопец ты бедный, я это знаю, и ты знаешь, и все, кого тут у нас ни спроси, подтвердят, что Калина не по тебе, в этом тоже винить некого, так устроено Господом, и говорить тут не о чем. Разговор наш будет о другом. Когда парубком уезжал я на Сечь, только и было у меня, что конь, седло да простая сабля. Всё, что есть теперь — добыто на войне. Честной службой в Белой Церкви, да хоть бы даже и в Киеве, ни земель, ни лесов, ни такого хутора не выслужить, а службы лукавой я тебе не желаю. Отправляйся, Василь, на Сечь, и если будет тебе счастье, всё возьмёшь, всё получишь, вернёшься сам себе пан-господарь, а не будет счастья там, так и тут его не дождёшься. Острую саблю, седло и коня я тебе дам, и за матерью твоей присмотрят. А про Калину забудь, у неё другая будет жизнь и другая доля. Что ж, согласен ты? — спросил сотник, и хотя речи его были разумны и плавны, смотрел старик на Василя сурово.
Что тут было отвечать хлопцу? Василь согласился, попросил только позволить ему проститься с Калиной. Не лежало у сотника сердце уступать Василю, но как откажешь молодой душе в последней просьбе?
Вечером Калина услышала знакомый свист под окном, вышла на двор, увидела Василя и заплакала. Стоял возле тына рядом с её любимым гнедой конёк под седлом, а на поясе в старых ножнах темнела сабля. Тут только всем существом своим поняла Калина, что сядет сейчас Василь на коня и покинет её, а когда еще покажется, не знает никто: ни она, ни батько ее, сотник, ни сам Василь. Знает судьбу его один только Господь Бог наш, но что ему за дело до Василя и Калины, у него других дел по всему свету как звёзд на небе, не перебрать их все и не сосчитать.
— Не плачь, моя люба, — обнял ее Василь. — Не плачь, серденько, я вернусь к тебе, и ничто не остановит меня, ни звери, ни люди, ни воды, ни горы, и даже смерть не удержит, когда захочу тебя увидеть.
— Возвращайся же скорее, Василю, — попросила Калина, отирая слезы. — Я всегда буду ждать, сколько моей жизни станет, только возвращайся ко мне.
— Чем дольше ждёшь, тем горше дни, моя душа, — сказал ей на это Василь. — Не жди меня всю жизнь, а жди только три года. Если не вернусь за три года, значит, я больше не я, и жизнь моя уже не моя, не верь только, что я тебя забыл. Дай мне что-нибудь на память, чтобы всегда было при мне, и когда жить буду, и когда умирать стану, — попросил ещё Василь. — Хоть колечко, хоть ладанку, хоть дукач из твоего намыста.
— Ой, не говори так, — испугалась Калина. — Живи и возвращайся. Вот тебе, держи. — Она вынула из уха золотую серьгу, у нас их называют казачками, и отдала ее Василю.
— Вот, теперь я совсем готов. — Василь обнял в последний раз Калину, махнул в седло и поскакал на Белую Церковь, не оглянувшись ни разу. Долго-долго смотрела ему вслед Калина. Уже и пыль из-под копыт его коня осела на шляху, а она смотрела и гадала, каким увидит Василя, когда он вернётся. Да когда ж он вернётся?
Время на тихом хуторе тянется медленно, как летняя спека, как осенний дождь, как долгая зимняя ночь. Время идет медленно, но проходит быстро. Кажется, только проводила Калина Василя, а прошел целый год, и в Белую начали возвращаться парубки, с которыми уезжал на Сечь Василь. Попросила Калина батька разузнать, что говорят про Василя; что видели и слышали, и жив ли, и что с ним.
Рассказывали разное, одни говорили, что сгинул, другие — что в плен его увели, а были такие, кто сам видел, как ушёл Василь с отчаянными хлопцами под началом одноглазого полковника не то на Днестр, не то на Дунай, а может, и на само Ядран-море, и никто из них оттуда не возвращался.
— Не до нас теперь парубоцтву в Белой Церкви, — вздохнул старый сотник. — Привезли хлопцы торбы, полные серебряных акче и золотых султани, привезли шелка и драгоценную посуду, всю осень до зимы теперь будут гулять свадьбы. Подумай об том, дочка, скоро и к нам на хутор сватов зашлют.
Калина подумала обо всём, но не так, как хотел сотник. Жила у них на хуторе ведьма, про которую говорили «та», ни имени не называли, ни прозвища не давали. Ходили к ней ночью, крадучись, одни — с болезнями, другие — с бедами. Шли не за советами — каждый у нас советчик, а за помощью, когда ни от кого её уже не ждали, ни от святого отца в церкви, ни от Отца Небесного. Постучалась к той бабке однажды в сумерках и Калина. Старуха, выслушав её тревоги, велела прийти в ночь полнолуния и принести с собою золотой дукат.
— Ещё ручки свои белые не забудь, — добавила она и засмеялась таким смехом, что Калина прибежала домой, дрожа от страха. Все ей казалось страшным в ведьме — и скрипучий смех, и глаза, застрявшие глубоко под косматыми бровями, и само лицо в пучках седых волос… а всё же от судьбы не уйдёшь, а только приманишь.
— Вот тебе зеркалко, смотри в него, а от меня отвернись, — прошамкала бабка, взяв золотой. — Не оборачивайся, что б тут ни творилось. Поняла?
Калина села, как велела старуха, спиной к столу, упёрлась взглядом в мутное зеркало, только в нём не отражалось ничего, кроме тьмы и шевелящихся теней.
Отведя на минуту глаза, Калина увидела, как бабка достала из печи багровый уголёк, раздула его, зажгла свечку, и в жёлтом свете лицо ворожки не казалось ни старым, ни страшным, но оттого ещё сильнее наполнялось страхом сердце Калины. Ведьма долго глядела на разгоравшуюся свечу, шептала что-то, тёмные глаза её наливались светом. На столе появилась стеклянная чаша, хозяйка залила её водой почти до краёв, бросила на дно золотой дукат и велела Калине дать руку. Голос её теперь был молодым и сильным.
— Больше не оборачивайся — беда будет! — крикнула ведьма, когда Калина протянула руку. — В зеркало смотри!
Она провела ладонью по руке девушки, движение было мягким и ласкающим, будто детским, а потом быстро проколола дочке сотника палец иглой и выдавила каплю крови в чашу.
— Смотри! — велела ворожка. Калина смотрела в зеркало, не отрываясь. Вода в чаше покраснела так, будто упала в неё не одна капля крови, а выплеснулся целый ковш. Ведьма поднесла к чаше горящую свечу и стала лить в воду расплавленный воск. — На воду смотри, — повторила она с усмешкой, поймав в зеркале изумлённый взгляд Калины.
Остывая, воск кружил по воде, со дна тускло отсвечивал золотой дукат. Вода наливалась багровой тяжестью, уже и не вода это была, а вечернее небо над равниной, озарённое пламенем пылающего замка. Страшный пожар видела Калина, не хотела смотреть на него, но не могла оторваться. С башен, высоко вознесенных над каменными стенами, чёрными от огня и дыма, бросались на землю люди, молитвы заглушались проклятиями, мольбы стихали неуслышанными.
Замок окружали руины крепостной ограды, а в стороне, на крутом холме стоял конный отряд. Всадники смотрели на горящий замок с мрачным тожеством, не было на их лицах ни жалости, ни сострадания. Впереди, в коротком кафтане, отороченном соболем, на вороном жеребце удивительной красоты сидел их вожак. Был он молод, из-под шапки, сдвинутой набок, выбивался оселедец и змеился к плечу, в ухе сверкала золотом серьга. Вожак, будто почуяв, натянул поводья, отвернулся от горящих руин, посмотрел в одну сторону, в другую, и вдруг глянул прямо ей в глаза. Тотчас Калина узнала Василя. Он вроде бы и не изменился за год, одна только суровая складка пересекала его лоб. Калина вскрикнула в испуге, зажмурилась, а когда открыла глаза, в зеркале отражалась только чаша с водой и догорающая свеча.
— Вот тебе воск, дивчина, — на прощанье сказала ей ведьма. — Спрячь его и храни. Он не тает на солнце, его не топит огонь, размякнет, только когда твой жених домой поедет. Запомни, если воск потёк, значит, едут за тобой.
Снова дождливую осень сменила долгая зима, занесла снегом единственную дорогу, и хутор будто уснул до весны. Ночь у ведьмы напугала бедную Калину так, что она зареклась ходить к старухе. Дивчина не знала, смотрела ли она тогда на Василя, или все это была мара, но виды, явившиеся ей в зеркале, казались ужасными, как геенна огненная. Нет, тот казак на коне не мог быть Василем, которого полюбила и помнила Калина, и та золотая серьга ничего не значила — у кого только нет таких заушниц, и парубки, бывает, их носят, и девчата. Иногда Калина доставала восковой слепок, он напоминал руины замка, показанного ей ведьмой. Воск стал твёрдым как камень, как гранит из каменоломни, Калина хотела удостовериться, проверяла, клала его в печку, но воск не таял. Это смущало её ум, и опять сами собой наплывали на душу чёрные тени, находили пугающие воспоминания о гадании у ведьмы.
Весной, когда сады распустились белым цветением, один за другим, будто след в след, потянулись сваты из окрестных сел и из самой Белой Церкви. Старый сотник слыл знатным хозяином, гостить у него считалось за чистое счастье. Принимал он всех приветливо и угощал так, что гости не могли потом встать из-за стола и дотащиться до своих повозок. Хозяин тогда оставлял всех ночевать, а если вдруг кто из гостей не соглашался — считал такой отказ обидой, но, правда, и силой не держал. Разве что слуги, когда выносили из хаты разомлевших гостей, случайно могли попутать брички. Как-то случилось, что сватов писаря из Великополовецкого отправили в Фурсы, но и тут все согласились, что забавная ошибка произошла не по умыслу прислуги или, не дай Бог, хозяина. То ли сами дворовые хлопцы с кучером успели напробоваться хозяйских наливок, а то ли мелкая нечисть к вечеру расшалилась, кто знает?
Калина гостей привечала, разговоры с ними вела любезные и гарбузы не выкатывала, однако всякий раз так выходило, что уезжали они, не получив ясного ответа, дело их откладывалось до каких-нибудь праздников, а там и забывалось. Другие девчата оказывались сговорчивее и судьбу свою решали скорее. Сотник догадывался, откуда у дочки его бралось упрямство, но Василя в доме не поминал и не мешал Калине отваживать сватов. У старика была своя задумка, и в этом замысле слухам о гордой неприступности его дочки отводилось не самое последнее место.