Так минул и второй год без Василя. Никто уже не мог сказать о нём ничего, не слыхали, где он и жив ли, да и забывать понемногу стали, что уехал когда-то их этих мест такой парубок. Много их было, но немного осталось, старая с косой попусту по земле не гуляет, а жнёт-пожинает, дела своего не оставляет.
Промучившись днями без радости и ночами без облегчения, в осень, когда холодные дожди засевали поля небесной водой, снова пошла Калина к ведьме. А той уже и объяснять не пришлось, зачем явилась к ней дивчина.
— Приходи на полный месяц. И принеси перстень золотой со смарагдом, — велела старуха, будто знала, что есть у Калины такой перстень, а может, правда знала, на то она и ведьма.
Вернулась дочка сотника домой, а в полнолуние, через три дня, достала из шухлядки под ключом отцовский подарок, завёрнутый в шелковый платок. И так тяжко стало на сердце её, что пошла она в хату к старухе, будто в тягучем сне.
Как и в первый раз, дала хозяйка ей зеркало, посадила спиной к столу, налила в чашу воду, а после бросила на дно перстень. Когда две капли крови упали в чашу, вода не покраснела, но замутилась, поросла тиной, и в эту каламуть ведьма начала сыпать песок. Калина смотрела в зеркальное стекло как сквозь туман, но туман не отступал, а ветер гнал его от моря на песчаный берег.
Грядой тянулись вдоль воды бурые холмы и уходили вдаль, как спины волов. На первом из них был разбит зелёный шатер из богатых тканей со входом-ковром, рядом догорал костёр, пятёрка лошадей паслись внизу холма, пытаясь найти хоть травинку на просоленном песке. Вбитые в соседний холм, упирались в небо высокие колья. У основания они были кое-как обструганы и сочились смолой, сверху — темнели запекшейся кровью, а посередине, изогнувшись в судороге смертельных мучений, разинув черные рты, застыли насаженные на кол мертвецы. Калина не слышала ни накатов моря, ни бряцанья лошадиной сбруи, ни шума ветра, и оттого ей казалось, что небо, под которым существует такая жестокая смерть, не может быть её небом, и воздух, который гонит беззвучный ветер, не может быть её воздухом.
Из шатра вышло несколько казаков, и тот, похожий на Василя, был среди них. Его лицо уродовал грубый шрам. Калина сама не понимала, как смогла узнать в нем прежнего своего жениха. Разве только по серьге да по синим молниям глаз.
Казаки, не мешкая, спустились с холма и вскочили в сёдла. Следом за ними спешили, но увязали в песке и не поспевали слуги, тащившие тяжелые сундуки. В море, неподалеку от берега, то показываясь, то скрываясь за завесой тумана, серел широкий парус.
— Вот тебе песок, — сказала ведьма, когда свеча догорела. — Он теперь твёрдый как камень, сколько ни бей его — не расколешь. Знай только, когда жених проедет половину пути к тебе, песок сам рассыплется.
Калина не помнила, как взяла подарок и как дошла до отцовского дома. В ту ночь она занемогла тяжело и надолго, будто провалилась в чёрный омут, и на свет из хаты вышла только весной. Она не знала, что такое видела у ведьмы, кем были люди, умершие на кольях, что мог делать в этом жутком месте Василь. Калина молилась в надежде забыть все, что примерещилось ей в ночь полнолуния, и тут же страшная мысль поражала её — не Василь ли погубил их такой страшной смертью? Кем он стал за эти годы? Каким вернётся к ней, и вернётся ли?
Перед Ильиным днем сотник сказал дочке, что хочет взять её с собой на ярмарку в Белую Церковь. Нет у нас такого обычая, чтобы незамужние дивчата по ярмаркам разъезжали, но и запрета на то нет. Калине ярмарка будет праздником, а сотнику — приманкой для дочки.
Всё есть на ярмарке: и кораллы с серебряными дукачами, и простые намыста, и серьги — змейками, кнышиками, калачиками… А сапожки какие! А каблучки с закаблуками! Новенькие, точеные, сами в руку ложатся. И свитки какие хочешь тут: и чёрные, и красные, и белые, расшитые, да с кистями и стричками. Идешь от ятки к ятке, а скрипка такое выпиликивает, что не устоять. Басоля сердится на скрипку, гудит с укоризною, а бубен поддакивает, рассыпается мелкими брызгами, блестит музыка, сверкает.
Никогда сотник не жалел ничего для любимой дочки, а тут и совсем разгулялась широкая казацкая душа. Всё, на что падал быстрый взгляд Калины, подбирал он, не торгуясь, только бы слетел с прекрасных глаз её туман печали и сияли они, как прежде, беззаботно и весело.
После ярмарки, когда возвращались уже на хутор, выезжая из Белой, вдруг хлопнул себя по лбу сотник.
— Вот я старый дурень, из памяти совсем выжил — на Илью именины были у белоцерковского полковника, давнего моего побратима. Это ж с ним, не вспомнить в каком году, заявились мы к батьку нашему и гетману Петру Конашевичу, милости его просить, чтобы записал он нас в запорожское войско. Что ж я, так и уеду, не поздравив его и чарки с ним не выпив? А ну, вертай кобылу, — крикнул сотник кучеру. — Живо разворачивай!
Кто знает, сколько было правды в его словах, а сколько лукавства. И того и другого подмешал старый сотник, только б не подумала дочка, что хитрит ее батько, что и ярмарка, и подарки, и музыки, и эта речь его были придуманы, чтоб посмотрел на Калину старший сын полковника, а она посмотрела на него. Не было у него сомнений, что не устоит сын старого друга, дрогнет сердцем, увидев ясную улыбку Калины, встретив её искрящийся радостью взгляд. Лишь бы была у неё эта радость.
Всё вышло, как задумывал мудрый батько, уже через неделю прислал к нему белоцерковский полковник хлопца с приглашением на разговор. Сотник к этому разговору давно готов был, а вот что на душе у Калины, он не знал, мог только гадать и догадки собирать. Тоска прищемила его сердце, когда увидел, что не обрадовалась Калина вестям из Белой, но и отказа от неё не услышал.
— Подождите, батько, одну только неделю, — попросила дочка сотника, — тогда скажу я вам свой последний ответ.
Сотник вздохнул — не годится в таком деле заставлять полковника ждать, но объяснения, чтоб никого не обидеть, всегда можно придумать, а неделя — срок небольшой, погодить не трудно. И он согласился.
Знал бы кто, как не лежало у Калины сердце к тому, чтоб в третий раз идти к ведьме. Если бы принуждали, силой заставляли, в спину толкали, на татарском аркане тащили, всё равно не пошла бы, ни за что не пошла, но пекло ее душу обещание перед Василем, и не могла она его нарушить. Истекал третий год с отъезда Василя на Сечь, всего неделя оставалась, и если жив Василь, она будет ждать его, как обещала. А если уже нет на свете? Если погиб от сабли или от пули, в сырую землю чужие люди положили или схоронен он под морской волной, тогда чего ей ждать?
— Завтра полный месяц, — сказала Калине ведьма. — Вот завтра и приходи. Много с тебя не возьму — отдашь одну ковтку золотую. Вот эту. Мне до пары не хватает, — старуха скрюченным пальцем показала на серёжку Калины, и та испуганно схватилась за ухо. Три года назад родную её сестру Калина дала на память Василю.
Холодно и зло смотрела луна на уснувший хутор, на вольные левады и сады, окружавшие его, на тополя, трепетавшие вдоль дороги. Всё менялось в её лукавом свете, делалось нездешним, простые и знакомые вещи пугали так, что бежать хотелось от них Калине, и она бежала. Мимо тына, из-за которого высовывались чьи-то тёмные головы и провожали её чёрными, горящими глазами, мимо конюшни, на крыше которой ухали ночные твари и измученно скрипели суставами, через перелаз, не чуя, как тянутся из-под земли на живое костлявые пальцы с когтями, она бежала по тропинке через ярок, не глядя по сторонам, не глядя, не глядя…
Серёжка звякнула о дно чаши, и полилась, закручиваясь, стеклянная струя воды. Калина видела в зеркале, как ловко управляется со своим делом ведьма, и когда та потребовала, привычно протянула ей руку. Три капли крови упали в воду, и вода сделалась нежно-голубой, будто бы даже стала отливать бирюзой, как намысто полковничьей жены. Ведьма взяла из загнетки горсть золы, бросила ее в чашу. Завертелась летучая зола сизо-вороньей стаей, а после выплеснулась за край чаши, превращаясь в волну, и растеклась по земле, уходя в прибрежные очереты. Река казалась такой широкой, что солнце садилось в её волны, а другого берега видно не было.
Сминая сапогами тугую траву, сбивая на землю вечернюю росу, к реке, понурив головы, подошли шестеро. Они несли на плечах плот из трёх тополиных бревен. На плоту лежало тело Василя в атласных синих шароварах, в дорогом жупане, перепоясанном алым кушаком, и с саблей. Не забыли дать в последнюю дорогу казаку трубку с кресалом и шёлковым кисетом. Положили и мушкет.
Василю сложили руки на груди, поставили между пальцами зажжённую свечку. Шестеро налегли на плот, столкнули его на глубину и стояли по колено в воде, глядя, как река выносит плот с их товарищем на быстрину, крестились вразнобой, переговаривались, молились о его душе. Не уходили, пока могли ещё разглядеть огонёк свечи в спускавшемся на реку сумраке близкой ночи, но в темноте не увидели, как плот понесло, закрутило, и огонёк погас.
Калина очнулась вдруг, ахнула, выронила зеркальце. Ударившись о край лавки, стекло разбилось, посыпалось осколками в темноту.
— Возьми грудку золы. Она развеется сама, когда жених приедет, когда подойдёт он к воротам твоей хаты.
— Как же он приедет? — тихо обронила Калина. — Его ж похоронили.
— Зеркалко разбито — ключик сломан, — ответила на это ведьма. — Ни о чём больше меня не спрашивай и забудь дорогу ко мне навсегда.
Три года молилась о Василе Калина, а теперь не знала, как быть: она верила тому, что видела у ведьмы, не могла не верить, плакала по Василю, как по мёртвому, но думала, как о живом.
В обещанный срок Калина объявила сотнику своё согласие стать женой сыну полковника. Не было в ту минуту на земле человека счастливее её старого отца.
Тут же закрутились все колёса, большие и малые, ведь свадьба — непростое дело, и сотник — не последний человек в белоцерковском товариществе, а полковник, тот вовсе из первых. За такими свадьбами люди смотрят во все глаза, подмечают всё, что было и чего не было, потом годами выдумывают сказки, если же вдруг приходит нужда описать какое-нибудь важное событие, то так и говорят: на моей клуне провалилась крыша за год до того, как белоцерковский полковник сына своего оженил. А под сукном заметного есть еще и подкладка невидимого — приданое невесты. Что отдаст за дочкой сотник? Об этом тоже будут мести языками по всему городу да по окрестных селам, а может, и до Фастова дойдут отголоски пересудов, и до Полтавы, и до самого Киева. Не один гаек, не одну леваду успел прибавить ста