От лица огня — страница 11 из 105

Последний год ему приходилось быть гибким и хитрым. Прежде он таким не был — прямому и сильному хитрость не нужна, был уверен Илья. Оказывается — нужна, потому что нельзя быть сильным во всём и со всеми. Слабость перед матерью оборачивалась слабостью перед женой. Нужно было искать новую точку опоры, или не считать гибкость слабостью.

Предупредив Гитл, что едет в Фастов, Илья сказал не всё, вернее, он ничего не сказал. С женой и дочкой он собирался в Кожанку, большое село под Фастовом — оттуда четыре года назад приехала в Киев Феликса, там и теперь жили её родители. Старики попросили привезти им внучку. Отъезд был назначен на пятницу.


Глава четвёртаяДве хаты у реки(с. Кожанка, Киевская область, 1938)

1.

Вокзал в Фастове был переполнен людьми, измученными духотой и давкой. Очереди у билетных касс теснились плотной массой. С перрона прорывались к вокзальной площади и там высматривали свободного извозчика отцы семейств, приехавшие из Киева — их жёны с детьми проводили лето под соснами, на берегах речки Унавы и небольших озёр, окружавших местечко. На привокзальном базаре ещё шла торговля, но уже возвращались крестьяне с киевских рынков. И те, кто не ездил в Киев, кто торговал тут же, в Фастове, тоже собирались на площади и в сквере у вокзала, ожидая дизель или попутную подводу.

Здесь мало что напоминало Киев. Это была Украина, и всё тут было другим: язык гудящей толпы, запахи, одежда, цвет лиц, даже глаза людей, даже детская привычка отводить взгляд, не смотреть прямо на собеседника, отличали их от горожан. Илья привык считать, что хорошо знает украинских крестьян — они торговали на Житнем рынке, рядом с которым прошло его детство. Но в городе он видел их на чужой и уже хотя бы поэтому враждебной территории. Города отнимали их труд, в города уезжали их дети, города жили легче и богаче, но городская жизнь подчинялась сложным, не всегда понятным законам, болезненно менявшим естественность простого существования.

Илья словно впервые увидел этих людей и теперь разглядывал, скрывая любопытство. Феликса тоже стала здесь другой. Илья ещё не мог понять, что именно изменилось в его жене, поэтому просто наблюдал, считая, что спешить некуда и времени у него достаточно.

На самом деле времени у Ильи и Феликсы не было. Киевский поезд, на котором они приехали, заправлялся в Мотовиловке водой дольше обычного и пришёл в Фастов с получасовым опозданием. Этих тридцати минут хватило, чтобы они пропустили утренний казатинский поезд. До Кожанки от Фастова недалеко — километров двадцать, на поезде они доехали бы за полчаса и к обеду уже могли быть у родителей Феликсы. Вокзальные часы показывали половину двенадцатого, и солнце жгло немилосердно. Илье и Феликсе предстояло провести с младенцем самые тяжёлые дневные часы на пыльной привокзальной площади, ожидая следующий поезд на Казатин, который отправлялся только вечером.

— Надо найти подводу, — решила Феликса. — Сможешь? — Она оценивающе посмотрела на Илью, заметила, как растерянно он оглянулся, пытаясь понять, куда идти, с кем договариваться, и усмехнулась. — Понятно, я сама. А ты посидишь с Тами.

Жена ушла в сторону магазинов и лавок, вытянувшихся вдоль площади. Илья не сразу понял, почему туда, но готов был поверить, что Феликса лучше знает правила этого незнакомого ему мира. Он сел в тени под вокзальным навесом и приготовился ждать.

Дочка спала. Илья разглядывал её лицо, смотрел, как она хмурит брови, он отыскивал сходство с женой или с собой, но общих черт не видел. Возможно, они появятся позже, возможно, не появятся никогда, но сейчас, глядя на ребенка, которого не было ещё месяц назад, Илья вдруг ясно почувствовал, что держит в руках не просто жизнь, не растение, которое можно направить как угодно, а человека. Пусть ещё маленького, но уже обладающего собственным характером, и этот характер, возможно, определит его судьбу. На этого человека будет давить весь мир, люди, множество людей, пытаясь подчинить, обтесать под себя. Они уже влияют на неё, и он, и Феликса, и Гитл, выдумавшая внучке странное, небывалое имя, но всё это не важно. Жизнь его дочери станет определять характер, который у неё уже есть. Он пока спит, проявляясь только в едва заметных мелочах, как сейчас спит и она. Но он непременно проснётся.

— Батами? — переспросила Феликса два дня назад, когда Илья пересказал разговор с матерью. — Мне нравится. Ни у кого нет такого имени. Что оно значит?

— Дочь народа. Так мне сказала Гитл.

— А какого народа, она не сказала?

— Советского, конечно, — пожал плечами Илья, и было не понять, шутит он или говорит всерьёз. — Сама подумай, какого ещё?

В тот же день Илья услышал, как жена разговаривала с дочкой. Феликса то напевала что-то отрывками, то тихо говорила с ребёнком мягким, урчащим голосом. Она называла дочку Тами.


2.

В Киеве Феликса чувствовала себя уверенно. Этот город был ей по размеру, и он быстро признал её своей. Киев не казался ей ни дряхлым, ни старым, в нём звенела молодая энергия, которой наполняли столицу дети украинских сёл. Феликса ощущала себя каплей свежей крови в его артериях, она точно знала, что прекрасное будущее достижимо, и оно близко. Но стоило Феликсе попасть в любое из окрестных сёл, тем более если село это стояло на пути домой, как недолгие годы, проведённые в городе, словно отступали за черту забвения. Она вновь становилась сельской девочкой, жизнь которой проста и невыносимо сложна одновременно. Уезжая в Киев четыре года назад, Феликса не сомневалась, что жить в Кожанку не вернётся, но её память о детстве и её детский опыт оставались с ней.

Феликса отлично знала и привокзальную площадь в Фастове, и места, где собирались ездовые — сельские дядьки с подводами. Они приезжали за хозтоварами, за мануфактурой, мылом, за досками и гвоздями; за всем, что требовал колхозный быт и чего колхозы не производили. Но, загрузившись, закончив с делами на городских складах, все они ехали к привокзальным яткам — купить детям леденцов; тягучей тёмной олии; водки-казёнки, если будет; хлеба и сахара, если повезёт. Здесь они собирались, подолгу курили, обменивались новостями. Они хорошо разбирались, кому можно верить, а чьи слова не стоят ничего; знали друг друга много лет, помнили и не рассказывали никому, кто с кем и против кого воевал в гражданскую, или не воевал, тихо дожидаясь, чья возьмёт верх в кровавом украинском замесе.

Эта война началась не здесь, но легко перекинулась на богатые земли Украины, обращая в пепел всё: поля, хозяйства, людей, выжигая уклад их жизни, складывавшийся веками, ломая сам тип украинского крестьянина. Никакая власть — от гетманской до советской — не была для них своей, а та, которая могла стать, не имела достаточно силы, чтобы выбить с их земли всех врагов, воевавших хоть под красными флагами, хоть под трёхцветными.

Они помнили фастовский вокзал в дни торжеств, когда люди с громкими именами выступали с железнодорожной платформы, говорили о единстве украинского народа, о готовности воевать ради свободы и соборности. И их флаги цвета неба и степи рвались вперёд на ветрах девятнадцатого года. Где те имена и где те флаги? Теперь вокзал полон дачниками, не желающими знать ни о чём, и крестьянами, прижатыми к земле неподъёмным трудом, великими бедами последних десятилетий. Одна лишь память старых солдат цепко держала слова, и лица, и краски, и глубоко упрятанную веру, что дни надежд и славы могут ещё вернуться. Вера не требует доказанных фактов, она может питаться одной надеждой.

Феликса обнаружила ездовых там же, где собирались они и пять лет назад, и десять — всегда, сколько она помнила. Из Кожанки не нашлось никого, но был один из Ставища, а самая короткая дорога из Фастова на Ставище, как всем известно, лежит через Кожанку.

— Одна едешь? — спросил дед Степан, разглядывая Феликсу с ног до головы внимательно и неспешно. Она была одета по-городскому: платье из штапеля с фонариками, белое, с тонким синим узором, теннисные туфли, парусиновые со шнуровкой. Соломенная шляпка с синей лентой и тёмные волосы, стриженные так коротко, что едва прикрывали затылок. Да, в Фастове так не одевались, но деда Степана на этой модной полове было не провести. Он заметил у девчонки руки, привыкшие к тяжёлой сельской работе, и говорила она так, как городские не говорили, пусть даже сейчас нарочно подстраивалась под него.

— Нас трое — на вокзале меня ждёт муж, с ним маленькая дочка.

— Троих не возьму, — Степан выпустил облако сизого табачного дыма и словно отгородился от Феликсы. — У меня молочных бидонов, считай, на центнер, и вас трое. Запряг бы пару, так ещё можно, а одна кобыла по песчаной дороге не потянет.

— Дядько, а у вас в роду чумаков не было?

— Может, и были, а тебе что?

— Та вы со мной торгуетесь, как чумак с попадьёй. Я же говорю, что ребёнок маленький совсем, а муж, наоборот, здоровый. Он может пешком идти — до Кожанки недалеко, и подводу подтолкнёт, если что.

Феликса была готова к тому, что ездовой начнёт упрямиться, и показывала, что понимает, кто тут хозяин и кто принимает решения.

— Ну, добре, — согласился Степан. Возвращаться в Ставище одному ему было скучно. — Зови своего мужика. Сейчас поедем.


3.

Когда миновали последние дома, кое-как мощёная фастовская каменка превратилась в грунтовую дорогу и, никуда не сворачивая, ушла в лес. С полкилометра ещё тянулись старые вырубки, щетинившиеся сорным кустарником и приземистыми сосёнками, но мелколесье закончились, и огромные сосны поднялись по обе стороны грунтовки. Лес был светлым, смешанным. Сосны чуть раскачивались под ветром, шумевшим где-то высоко, но внизу было тихо и свежо. Дробно бил дятел, и высокими голосами, перекрикивая друг друга, ссорилась птичья мелюзга. Остро пахло прелью, грибами, старой листвой и хвоей.

Когда-то этот лес был частью огромного массива, занимавшего земли вдоль берегов Днепра и его притоков,