Ира и Коля разговаривали, сидя на трибуне, и грызли семечки. Они разговаривали всё время, пока Феликса бегала, и когда закончила тренировку и шла к ним, разговаривали тоже, но вдруг перестали и одновременно взмахнули руками. Они размахивали не переставая, словно хотели что-то показать Феликсе, что-то важное за её спиной.
Да что там может быть такое, зачем нужно так стараться, вяло подумала Феликса. Сил оглядываться и реагировать ни на что у неё уже не было, а Ира с Колей уже подпрыгивали, указывая куда-то пальцами. Наконец Феликса оглянулась.
Всё было спокойно, как обычно, и ничего особенного не происходило на дорожках стадиона. Что вообще значила их нервная жестикуляция? Заканчивали тренировку швейники, и Катя Адаменко что-то говорила своим девчонкам. Собирали копья и ядра многоборцы, уносили их в раздевалку, а между ними легко и быстро, обходя спортсменов, двигалась прямо к ней высокая фигура в белых летних парусиновых брюках и белой же рубашке. Феликса не успела подумать, не успела даже мысленно произнести имя, как поняла, что уже бежит напрямик через поле, бежит ему навстречу, быстрее, чем сегодня днём, быстрее даже собственной мысли. Весь окружавший её суетливый многоликий спортивный мир мгновенно смазался, сжался до нескольких серо-белых полос, и она неслась сквозь него, летела, не различала ни людей, ни предметов.
Но все, кто был рядом, видели этот невероятный рывок. Видела его Катя Адаменко, и она вздохнула с грустью и завистью, видели его Ира и Коля, видели и те, кто едва успевал отскакивать, уступая дорогу пролетавшей мимо них Феликсе. Она бежала навстречу Илье, и не было для неё в те секунды больше никого на Красном стадионе, не было и самого стадиона с неровным и пыльным футбольным полем. Существовало только пространство, отделявшее от Ильи, ненужное, лишнее, но сокращавшееся с каждой секундой. Мощным снарядом сквозь это пространство её тело несла даже не воля, а один лишь чистый инстинкт, потому что её место было рядом с ним. На этом стадионе, в этом городе, в этой жизни.
Коля Загальский был человеком общительным и умел подолгу рассуждать об отвлечённых вещах, например, о скорых полётах человека на Луну и на Марс, о неизбежности коммунизма, о развитии науки или о международной политике. Но о войне, на которую попал совсем неожиданно, Коля старался не говорить, хотя стал свидетелем и участником событий, о которых молчало радио и не писали газеты. Прежде чем вручить ему отпускные документы, политрук роты посоветовал Коле поменьше распространяться о том, что случилось этой зимой в Финляндии и Карелии. Но дело было не в совете политрука. Ещё до отпуска, весной, когда дивизия только вернулась из Карелии и расквартировывалась в Виннице, Коля понял, что представления советских граждан о войне с Финляндией примерно противоположны тому, что происходило на тысячекилометровом отрезке советско-финской границы к северу от Ленинграда. Переубедить он всё равно никого не смог бы, да и опасно было болтать, поэтому на расспросы привычно отвечал парой газетных фраз и строчкой из песни.
После призыва Колю распределили служить в 44-ю дивизию, размещавшуюся в Житомире, Шепетовке и Новограде-Волынском. Полностью она называлась гордо и красиво 44-я Киевская Краснознамённая дивизия имени Щорса. Дивизия считалась образцовой, успешно участвовала во многих учениях, освоила тактику современного боя и гордилась своей историей, которую вела от Боженко, Примакова и того же Щорса. Примакова, правда, в тридцать седьмом расстреляли по делу Тухачевского и из списка отцов-основателей дивизии вычеркнули, но Щорс и Боженко, покинувшие этот мир в девятнадцатом году, по-прежнему оставались вне подозрений.
В Житомире Коля прослужил полтора года. Спортсмену служба давалась легко, к тому же у Коли был аккуратный почерк, он неплохо рисовал, и ему поручили выпуск ротной стенгазеты. К концу первого года службы он получил сержантские треугольники в петлицы и думал о сверхсрочной. Осенью тридцать девятого года дивизия участвовала в Польском походе, так называли военные действия Красной армии по захвату Польши. Но эту войну он почувствовать не успел — она закончилась раньше, чем его рота попала в зону боевых действий.
Всё изменилось в ноябре того же тридцать девятого. Дивизию перебросили в Карелию и включили в состав 9-й армии. 30 ноября Советский Союз напал на Финляндию. 9-й армии поставили задачу рассечь Финляндию на две части в самом узком месте, взять Оулу, городок на берегу Ботнического залива Балтийского моря, и прервать сообщение между севером и югом страны. Первой перешла советско-финскую границу 163-я дивизия и двинулась на Суомуссалми.
Ничего о задачах армии бойцы 44-й дивизии не знали. Их привезли в деревню Кимасозеро, рядом с которой потом солдаты уже сами разбили палаточный лагерь. В этих палатках дивизия встретила северную зиму. Пятикилометровые кроссы на морозе и ледяной хлеб, вот всё, о чём решался рассказывать Коля своим киевским друзьям. Даже о том, что им не выдали полушубков, оставили в жиденьких красноармейских шинелях, он решил молчать.
О ходе войны, о действительном ходе войны: безуспешных попытках 7-й армии взять линию Маннергейма — довольно скромную систему финских оборонительных укреплений, — об окружении 163-й дивизии в сожжённом финнами Суомуссалми бойцы тоже не знали ничего. Вместо этого политуправление Красной армии разослало политрукам методички с историческими данными, из которых следовало, что все эти земли ещё в XIV веке были новгородскими, так что и сейчас мы не чужое захватываем, а воюем, по сути, за своё. К тому же прогрессивные финны с нами, а Маннергейм — царский генерал, и недолго ему осталось.
В середине декабря 44-я дивизия была отправлена в помощь окружённой 163-й. На торжественном построении и об этом ничего сказано не было. Говорили о помощи трудовому финскому народу, который дождался наконец освобождения. Под песню «Принимай нас, Суоми-красавица» роты прошли торжественным маршем перед деревянной трибуной, на которой собрались комбриг Виноградов, начальник штаба Волков, полковой комиссар Пахоменко, и отправились через границу на запад.
Дивизия двигалась одной колонной по дороге шириной четыре метра, проложенной через глухой еловый лес. «Ломят танки широкие просеки» — это было не про них. Танки и автомобили глохли на тридцатиградусном морозе. Десятки пушек, танков и гаубиц, сотни автомашин, четырнадцать тысяч человек личного состава продвигались к Суомуссалми без прикрытия с воздуха со скоростью пешего бойца — лыжи 44-й дивизии тоже не выдали.
Огромная неповоротливая махина, неспособная вступить в бой всей своей силой, оказалась отличной мишенью. Если бы у финнов нашлась в этом районе серьёзная артиллерия и хотя бы пара штурмовиков, от 44-й армии не осталось бы вообще ничего, но их основные силы сдерживали советские 7-ю и 8-ю армии на линии Маннергейма. Против 163-й и 44-й дивизий из резерва было отправлено два батальона пехоты. В условиях снежной северной зимы хватило и этого.
В двенадцати километрах от Суомуссалми, на Раатской дороге, 44-я дивизия была заблокирована мобильными отрядами финских лыжников и рассечена на несколько частей. Две недели лишённая боеприпасов и продовольствия дивизия пыталась отбивать атаки неуловимых и невидимых лыжников. Ежедневные потери исчислялись сотнями. Вечером 5 января комбриг Виноградов получил приказ отступать. Бросив технику и тяжёлое вооружение, потеряв около половины личного состава, 44-я Киевская краснознамённая вернулась в Карелию.
Шесть дней спустя остатки личного состава дивизии были выстроены у той же трибуны, перед которой они проходили торжественным маршем, отправляясь в Суомуссалми. Бойцам зачитали решение военного трибунала, приговорившего к расстрелу командира, начальника штаба и комиссара дивизии. Виноградова, Волкова и Пахоменко расстреляли немедленно, перед строем, у той же трибуны. В боевых действиях дивизия участия больше не принимала. В марте, после подписания мира, её отправили в Винницу, поближе к границе с Румынией.
Из похода в Суомуссалми Коля Загальский вернулся живым, он не был ранен и даже не пострадал, если не считать обмороженных ушей. На такие мелочи внимания никто не обращал, и сам он старался не думать об этом. Но среди погибших, среди раненых и оставленных замерзать на Раатской дороге были его друзья, с которыми он прослужил без малого два года, и вот о них не думать он не мог. Из всего увиденного на войне Коля сделал несколько частных выводов. Они сводились к тому, что командиры могут оказаться дураками. Если они неверно оценят противника, обстановку, ошибутся серьёзно или в каком-то пустяке, их могут наказать, их даже могут расстрелять публично, но для погибших это ничего не изменит и не вернёт их. Значит, на войне каждый за себя. Если ты не позаботишься о себе сам, этого не сделает никто. Нельзя рваться вперёд, рискуя жизнью, нужно думать. Риск и так велик, а твою жертву, твою жизнь, потерянную впустую, не оценит никто. Тебя забудут, ты останешься единицей, прибавленной к цифре в графе потерь, и твоё имя будет вызывать только досаду и раздражение командиров. Жизнь — для живых, и всё — для живых, для мёртвых — ничего. Это единственное обобщение, которое сделал Коля. Других не было.
В конце весны, когда 44-я дивизия уже была размещена в Виннице, пришло распоряжение, позволяющее давать отпуска солдатам, прослужившим полтора года и участвовавшим в войне с Финляндией. Отличник боевой и политической подготовки Загальский получил отпуск одним из первых.
Красный муар перекатывался, тихо плыл под рукой, меняя тона на глазах, то вспыхивал на сгибах алыми разводами, то, словно в туман, уходил в дымчато-розовый. Ткань была расшита цветами — бордовыми, небывалыми, и они, переплетаясь стеблями, тянулись по спине вверх, разворачивая в разные стороны густые соцветия. Цветами были украшены и рукава, и плечи, и в этом щедром шитье проявлялась какая-то нездешняя роскошь, невозможная ни в скромной обстановке их квартиры, ни вообще в этом Киеве, где добывают еду в многочасовых очередях, спрессованных и плотных, где носят старое, немаркое, много раз перешитое, потом ещё перелицованное.