От лица огня — страница 46 из 105

Жора уходил и уносил свою вину за их плен, за гибель Вани Меланченко, за лазарет, в котором три недели провалялся Илья. Он обвинил себя сам, и Илья ни тогда, ни теперь не признававший за Жорой вины, знал, что даже если бы им удалось выбраться из лагеря и дойти до своих, смерть Меланченко Жора бы себе не простил. Он пришёл в пожарную команду «Арсенала» после шестилетки, был младше всех, и относились они к нему, как к школьнику, как ребёнку. А Жора, хоть и сейчас не выглядел на свои девятнадцать, ребёнком давно не был. Жора был верным другом.

Его колонна уже ушла, на плацу строилась следующая, и Илья не хотел думать, встретит ли он когда-нибудь Жору. Мысли о тех, кого он потерял и уже не увидит, лишали сил и топили в отчаянье. В эти дни он заставлял себя думать только о том, как бежать из лагеря. Ему нельзя было оставаться в плену, ни в Кременчуге, нигде.

Илья подробно расспросил Туровцева, что делают с телами умерших заключённых перед тем, как вывозят за ограждение и зарывают. План был простой — выбраться на телеге под трупами, но военврач его забраковал. Немцы не доверяли лагерным медикам и проверяли всех. Один пленный уже пытался бежать таким путём, и его вывезли на телеге, но с ведома немцев и мёртвым. Охрана обнаружила беглеца и застрелила.

22 октября, вернувшись из канцелярии, Туровцев сказал Илье, что видел там ещё одного старосту, на этот раз из Полтавы.

— Что он там делает? Тоже за людьми приехал?

— Да, как и все. Может быть, сумеет вытащить пару человек, — ответил Туровцев и, заметив сосредоточенный взгляд Ильи, спросил: — Хочешь попробовать?

Илья неплохо знал Полтаву, год назад, летом, а потом и осенью, он несколько раз приезжал в город. В Полтаве у него были друзья, наверняка кто-то оставался и теперь. Но одно дело знать город, другое — выдать себя за местного жителя. Староста станет спрашивать, кто его родители, где он учился, где работал. Разговор наверняка пойдёт при немцах, и времени обдумывать ответы у него не будет, всё нужно решить сейчас.

— Какой он из себя? — уже направляясь в канцелярию, спросил Туровцева Илья.

— Пришёл в каракулевой шапке и пальто с меховым воротником. Всё аккуратно повесил. Сам в костюме, думаю — из городских, может, даже из бывших. Смотрит цепко, похож на царского офицера. Лицо вроде обычное, но с глубокими морщинами, видно, что помотало человека.

— Ну, хорошо. Пусть посмотрит на меня цепко.

— Значит, решился? Тогда удачи.


Глава двенадцатаяСиний френч путейца(Киев — Кременчуг — Полтава, октябрь 1941)

1.

Фёдор Борковский видел разные концлагеря, и немецкие, и советские. В нескольких сидел сам, так сложилась жизнь. Борковский не хотел их сравнивать, потому что и те, и другие считал химически чистым злом. Если бы лагеря несли только смерть, он мысленно вынес бы их за черту жизни, все мы смертны, в конце концов, но они опирались на страх смерти, внезапной и неизменно мучительной. Этот страх уродовал людей; не имея сил противостоять тюремщикам на равных, заключенные обращали ненависть друг против друга, а следом и против всего мира, против всех, кто не знал, не мог представить пережитого ими. Лагеря прививали опыт зла, а любое зло обесценивает жизнь.

Его взяли в двадцать девятом по делу СВУ [14] и осудили на десять лет, как Ефремова. Этим сроком он даже гордился; никакой Спілки не существовало, во всяком случае, Борковский о ней ничего не знал, а приговор ему вынесли как организаторам. Так ГПУ оценило его старые заслуги, в этом тоже сомнений не было — в восемнадцатом он воевал с большевиками, воевал бы и дальше, но был тяжело ранен. От своих взглядов он не отказывался, не менял их никогда, но давно держал при себе. Уже в двадцатых круг его единомышленников поредел и истончился, почти все старые друзья и командиры погибли. Одних убили в эмиграции, как Петлюру и Коновальца, других расстреляли красные. О судьбах многих он ничего не слышал и не знал.

Отбывать приговор Борковского отправили сперва на Соловки, «к Кальнишевскому», как писал он жене, а позже, незадолго до закрытия СЛОНа, этапировали в Карелию. Борковский выжил, вышел, как считал, не уронив себя, и вычеркнул бы красные лагеря из памяти, но они его не отпускали, временами возвращались во снах, и сделать с этим он ничего не мог.

Снилась дорога на Секирную, крутой подъём по обмёрзшим льдом деревянным ступеням лестницы. Почему на них зимой всегда намерзал лёд? Может, из-за климата? Был бы он естественником, наверное, нашёл бы ответ. Но Борковский был военным, объяснения он не знал, и ему год за годом, сперва в лагерях, а потом и здесь, в Полтаве, снился стеклянный, отполированный ногами заключённых, лёд на ступенях лестницы, поднимавшейся на Секирную гору.

В конце сентября, когда Полтава жила под немцами вторую неделю, к нему домой явился ефрейтор из городской комендатуры. Это были мрачные дни — горели промышленные окраины Полтавы, и погасить пожары не могли. Немцы искали поджигателей, в городе говорили о ежедневных расстрелах.

Борковский не знал, кому он понадобился и для чего, не понимал, откуда в комендатуре вообще знают о его существовании. Здравый смысл подсказывал, что вызывать могли лишь для разговора, ни для чего другого, но давно и хорошо знакомое ощущение близкой опасности не оставляло Борковского всю дорогу.

Ефрейтор привёл его в комнату на втором этаже комендатуры, вся обстановка которой состояла из стола и двух стульев. Стены в пятнах осыпавшейся штукатурки напоминали огромные контурные карты. Его оставили одного посреди гулкой тишины этой комнаты с маленькими запылёнными окнами, и Борковский почувствовал себя школьником, ожидающим вызова на экзамен.

Минуту спустя в комнату вошёл офицер, бегло кивнул ему и, не подав руки, прошёл к столу.

— Вы говорите по-немецки? — спросил офицер, не представившись.

— Да, — не слишком уверенно ответил Борковский. Когда-то он неплохо знал язык и говорил свободно, но с тех прошло больше двадцати лет.

— Тем лучше, — быстро сказал офицер. Был он невысок, худощав, с поредевшими светлыми волосами, и хотя в заострённых чертах лица немца не было ничего угрожающего или отталкивающего, этот человек казался очень опасным. — Обойдёмся без переводчика. Можете сесть.

Борковский поблагодарил и придвинул свободный стул. Офицер какое-то время молча разглядывал его бесстрастным, но тяжёлым взглядом. Он не принёс никаких документов, бумаг, ничего. Крышка старого канцелярского стола, стоявшего перед ним, оставалась пустой.

— Вы работали бухгалтером на хлебозаводе? — наконец спросил немец, не отрывая взгляда от Борковского. — Как долго?

— Больше года. С тех пор, как вернулся из заключения.

— За что вас арестовали?

— За участие в антисоветской организации. Выдуманной ГПУ, — добавил Борковский, криво улыбнувшись.

— Значит, вы не участвовали в антисоветской организации, — уточнил офицер, не меняя бесстрастного тона.

— Нет.

— И вас осудили по ошибке?

— Это была не ошибка, а умысел следователей. Один из громких показательных процессов, о которых вы наверняка слышали.

— Не по ошибке, но и не случайно, — резюмировал немец. — На чьей стороне вы воевали после большевистского переворота?

Борковский не понимал, с кем он говорит и что это за разговор. Допрос? Знакомство? Кто этот офицер с двумя звёздами на погонах?

— Я воевал за Украину.

— В армии Петлюры?

— Да.

— Вас долго не было в Полтаве. Вы знаете город?

— Разумеется. Пока меня здесь не было, Полтава изменилась мало.

— А вас в городе знают?

— Конечно, у меня есть знакомые, но, откровенно говоря, немного. В моём положении новых друзей не заводишь, а к старым относишься осторожно.

— Хорошо, — заключил офицер, хотя никакого «хорошо» ни в его взгляде, ни в выражении лица Борковский не увидел. — Сейчас в Киеве находится ваш старый знакомый, он выразил желание с вами встретиться. Мы подготовили пропуск. В октябре, когда вернётесь, вызовем вас ещё раз и поговорим о дальнейшем. Документ сейчас доставят.

Прощаясь, офицер наскоро кивнул ему, как в начале разговора, и вышел.

Несколько минут спустя тот же ефрейтор принёс короткую записку и двухнедельный пропуск, подписанный военным комендантом Полтавы. Пропуск позволял Фёдору Борковскому посетить Киев и с этой целью передвигаться в тылу группы армий «Юг». Положив документ в карман пиджака, Борковский развернул записку. Она начиналась словами «Мой старый друг!» и была написана по-немецки. «С 21 сентября я в Киеве по делу, которое, надеюсь, станет нашим общим. Жду тебя не позже 5 октября. Андрей Мельник».

Где именно они встретятся, Мельник не написал, но ефрейтор протянул ещё один лист с отпечатанным на машинке киевским адресом.

Мельник не был ему другом в обычном смысле, но был когда-то командиром. Это старшинство и память о времени, когда они воевали вместе, позволяли ему называть Борковского другом, натяжки тут не было. Но почему Мельник передал записку через немцев, и кто он теперь? Вопросы оставались без ответов и вызывали новые. Борковский мало знал о событиях в эмиграции, совсем недавно это знание было опасным, да и проверить новости из-за границы, больше походившие на слухи, не мог никак. Немедленно, как только сумел, он отправился в Киев и провёл в городе почти неделю.

В последние дни сентября Киев дышал гарью. Прилегающие к центру кварталы стояли серыми от пепла и сажи. А весь центр, Крещатик, Прорезная, Институтская были взорваны, обращены в руины и горели уже несколько дней. Такого Киева Борковский не видел никогда и ничего похожего не мог вообразить. Отступая, красные уничтожали не только мосты через Днепр, казалось, они решили разрушить всё, и первые взрывы не станут последними. Немцы не сумели потушить огонь, пожарные системы уничтожили диверсанты. Они только оцепили пылающие улицы и выгнали из домов обитателей прилегающих кварталов. Жилья для погорельцев не было, люди спали в скверах; те, кто успел вынести матрацы — на матрацах, те, кто не успел — постелив одежду на землю. Киев вдруг вывернулся наизнанку подушками, самодельными кроватями, постельным и совсем не постельным тряпьём. Тысячи бездомных сидели на вещах в центре города, не знали, где им жить, что их ждёт зимой.