— Я из всех тут только Градополова знаю, — глухо ответил Илья. Он не смог отказать Карину, а теперь жалел, что согласился смотреть картину про боксёров. Меньше всего хотел Илья сейчас думать о спорте, об артистах, игравших роли спортсменов, неважно, московскими они были артистами или киевскими. С покалеченной рукой ему больше нечего делать на ринге, бокс для него закончился. Теперь Илья не мог представить, что когда-то солнечным утром, в поезде, посреди другой жизни, они с ребятами говорили об этом фильме, представляли, как увидят Градополова в роли европейского чемпиона. От той жизни не осталось ничего, а в этой не было места для поезда, идущего по мосту через Днепр, и Сапливенко на противоположной полке. Мост давно взорван, Сапливенко убит, а сам Илья застрял между фронтом и тылом, как между жизнью и смертью. Воспоминания нагоняли мутную тоску, лишавшую его воли и сил. Весь предыдущий месяц, весь декабрь, он был погружен в воспоминания: отвечал на вопросы особистов, давал объяснения, несколько раз писал биографию и опять отвечал на вопросы. Он не хотел больше ничего вспоминать, у него не оставалось сил на воспоминания. И вот теперь, когда допросы закончились, его показания записаны и проверены, насколько их вообще возможно проверить, когда Карин вытащил его из особого отдела армии, Илья смотрел, как советский боксер Кочеванов на экране наседает на Костю Градополова. «Бей в сердце! В сердце бей», — подсказывал Кочеванову тренер, и тот бил.
— А это уже, считай, мой земляк, — опять наклонился к Илье Карин. — Екатеринославский. Артист Сагал.
Карин любил театр, любил кинематограф, знал многих артистов в лицо, хотя театральной жизнью не интересовался совсем. Его занимала только игра, ещё в двадцатом он понял, что актерская игра необходима разведчику. Того, кто не научится убедительно перевоплощаться, раскроют в первом же разговоре. В контрразведке тоже нужно играть, но иначе; контрразведчик — другое амплуа. Карин и фильмы смотрел не как обычный зритель, он следил не так за сюжетом, как старался перенимать актёрские приёмы. Илья понимал, что, наверное, должен смотреть картину так же. Томительная полоса неопределённости позади. Завтра он с ребятами отправится в Прифронтовое отделение, там им, наконец, дадут задания, а может быть, это будет общее задание, одно на всех. От того, как он справится со своей частью работы, возможно, будут зависеть судьбы остальных. Ему нельзя тащить за собой воспоминания осени — окружение, плен, лагерь. Только куда их девать, если невозможно забыть ни одного дня из пережитого?
Рядом с Ильёй, свесив голову на грудь, сопел Никитенко. Тот самый Никитенко, с которым они вышли из Stalag 346 и который в первую же ночь на свободе исчез, оставив остальных ночевать в стогах под Пасечниками. Он перешёл линию фронта на несколько дней раньше Ильи. Странного в этом ничего не было, но вот то, что перешёл здесь же, неподалёку от Ворошиловграда, действительно казалось удивительным. Мало ли где мог выйти на советскую сторону фронта этот вполне добродушный парень с неизменно свирепым выражением лица, а вот так совпало, что участок они выбрали один. Едва это выяснилось, им тут же устроили очную ставку, но противоречий в показаниях бывших пленных не нашли, а к совпадениям в судьбах окруженцев успели привыкнуть даже в особом отделе.
Теперь обоих, Никитенко и Гольдинова, Карин отправлял в Прифронтовое отделение НКВД, и Никитенко спокойно спал на соседнем стуле, ничуть не интересуясь сюжетом кинофильма на экране небольшого зала заседаний.
За шесть недель, проведённых в тылу, Илья убедился, что линия противостояния советских и немецких войск вовсе не была непроницаемой. Даже на узкий участок обороны 12-й армии каждый день с немецкой стороны приходили пленные, вырвавшиеся из лагерей или раненные в сентябре, а потом всю осень отлеживавшиеся у местных. Окруженцы выходили по одному-два человека в день. Через линию обороны шли и местные крестьяне из села в село, а потом многие возвращались назад, по своим хатам. Особенно заметными эти передвижения становилось во время небольших наступлений, когда часть крестьян уходила следом за немцами.
Как-то раз, уже в январе, в расположение армии вышел ещё один бывший заключенный Stalag 346, сержант-артиллерист. Когда об этом сообщили Карину, тот вызвал Гольдинова и Никитенко.
Немолодой сержант в рваном кожухе поверх чёрного от грязи белья хрипел простуженными лёгкими, заходился в тяжёлом кашле. Его пригнали в лагерь через день после того, как Борковский освободил полтавчан, поэтому ни Гольдинов, ни Никитенко знать его не могли, и он их не помнил. Зато помнил других.
— Говорите, вы ушли в октябре? Значит, лагеря вы по-настоящему не видели и не знаете. — Сержант вел себя так, словно не его допрашивали, а он обвинял всех, собравшихся в эти минуты в теплом, хорошо протопленном кабинете следователя особого отдела 12-й армии: бывших пленных, за то, что не увидели и не испытали, того, что выпало ему; Карина, хотя понятия не имел, кто этот невысокий штатский человек с живым, исчерканным шрамами лицом; и самого следователя, терпеливо ожидавшего, пока окруженец выговорится. Особист знал свое дело, эмоции сержанта скоро выгорят, запал пройдёт, вот тогда он и расскажет всё коротко, без лишнего крика.
— Потому что весёлая жизнь у нас началась в декабре, когда счет замёрзших за ночь пошел на сотни. В лагерь назначили главного врача, и тот показал себя с первого дня. Доктор Орлянд, слышали уже, наверное?
Илья и Никитенко пожали плечами.
— Главный врач Орлянд, — повторил сержант. — Первыми он расстрелял врачей.
— Всех? — не сдержался Илья. — И Туровцева?
— С Туровцева Орлянд начал. Тот, как обычно, после утреннего построения, пошел в канцелярию. Что-то ему нужно было для лазарета. Я так думаю, что дров хотел попросить, потому что в лазарете было как на леднике. Вот Туровцев зашел к Орлянду, а выйти уже не смог — его вынесли охранники и бросили у лазарета. Хлопцы, кто его видел, говорили, что он уже был не жилец. Обе руки сломаны и глаз, кажется, выбит — разглядеть не могли, у него не лицо было, а месиво кровавое.
А потом Орлянд опять всех построил и приказал выкопать возле лазарета ров в полный профиль. Отрыли мы ему ров, тогда новый приказ: закачать в него дерьмо из лагерных сортиров. А когда закачали, он загнал в этот ров всех врачей, и там их кончили. Туровцев ещё не помер, когда его бросили в ров к остальным. Да там такое потом было, — махнул рукой сержант, — ни вспоминать не хочу, ни рассказывать.
— О чём тебе вспоминать и рассказывать, решаю здесь я, — особист макнул перо в чернила.
— Немцы закручивают гайки, — сказал Карин, когда втроём с Ильей и Никитенко они вышли из кабинета. — С кровью, с мясом, с обломками костей. Не только в лагерях — повсюду, и дальше будут закручивать, потому что иначе им нельзя. Под ними остались десятки миллионов человек, крестьяне в основном. Осенью селу было наплевать, какая у них власть, это нужно признать, будем честными. Но время идёт, немцам необходимо кормить армию, и чтобы поддерживать порядок, им придётся давить всё жёстче, запугивать и расстреливать. Их единственный инструмент — репрессии, других они не знают, да и нет другого инструмента во время войны, а от репрессий люди уходят в лес. Значит, время работает на нас.
— Главное, чтобы оно на фронте работало на нас, — заметил Никитенко и замолчал, встретив жёсткий взгляд Карина.
— На фронте главное — мы сами. Фронт — это схватка, сила на силу, тут временем не прикроешься, и ничем не прикроешься. — Карин обернулся к Илье. — Вы, кстати, не пожалели о своем решении, Илья Григорьевич?
К своим агентам Карин неизменно обращался по имени-отчеству и на «вы», это было давнее правило. Когда-то он перенял его у Горожанина.
В последний день декабря медкомиссия признала Илью негодным к военной службе и сняла с воинского учёта. Он мог уехать в тыл, найти семью, оформить пенсию по инвалидности и работать. Все эти месяцы Феликса не получала никаких денег, никакой помощи вообще, а сам он официально пока считался пропавшим без вести. Илья не знал даже, где искать жену — на письмо, отправленное в Тетюши, ответа он не получил. Два письма на имя брата Иси в Нижний Тагил тоже оставались без ответа. Он был им нужен, Илья это чувствовал, но война держала его крепко, держала, не отпускала. Он вырвался не для того, чтобы за него воевали другие, и не хотел ничего прощать. За Сапливенко, за Вдовенко и Меланченко, за Рудника, за Туровцева, за сержанта, которого сейчас трясло на допросе у особиста — Илье было за кого рассчитаться с фашистами. Если его отказываются брать в армию, значит, он найдёт другие пути и другие способы. Он их уже нашёл.
— Нет, Сергей Трофимович, — ответил Илья. — Я не пожалел. Только мы что-то долго сидим тут без дела. Вы работаете, а мы только даром едим казённую пшёнку.
— Это что же ты сейчас сказал, что я плохо работаю? — засмеялся Карин. — Хорошо, критику учту.
Он долго размышлял, может ли использовать Гольдинова на агентурной работе за линией фронта. Вернее, так: стоит ли отправлять еврея в глубокий немецкий тыл? Конечно, агент-еврей рискует больше, это понятно, и его риск увеличивает риск всей группы. Значит, еврея нужно использовать в одиночку, не подвергая опасности остальных. Зато у Гольдинова есть опыт, и он смекалистый парень, раз его даже в концлагере не раскрыли. Опыт и быстрая реакция должны перекрыть повышенный риск.
Заполняя личную карточку на агента, в разделе «Особые отметки» Карин написал: «Гольдинов И. Г. пять лет подряд держит первенство Украины по боксу, являясь чемпионом УССР. Несмотря на то, что он еврей по национальности, внешний вид его вполне позволяет использование в тылу противника».
Карин взял ответственность на себя. Он никогда её не боялся.
Капитан госбезопасности Николай Прокопюк считал себя счастливчиком. В двадцатых он служил уполномоченным по борьбе с бандитизмом под Шепетовкой. Многие из тех, с кем начинал Прокопюк, погибли в стычках с прорывавшимися через границу польскими диверсионными группами и петлюровскими отрядами, а у него — ни царапины. Прокопюк не боялся риска, но действовал расчётливо, и расчёт молодого уполномоченного всегда оказывался точным. В тридцатом его наградили