От лица огня — страница 78 из 105

ятно, что спортсмены не дали подписи — для кого он старается, если рассудить? Для одного себя? Да, и для себя тоже…

На Арсенальной площади дежурили два патруля — венгерский и немецкий. Солдаты о чём-то болтали, не обращая внимания на прохожих. Встречая патрули, Толик обычно делал серьёзное и озабоченное лицо, показывая, что размышляет в эти минуты о чем-то очень важном и общественно полезном. На этот раз он действительно прикидывал, как убедить Червинского подписать обращение, но совсем не думать о патрулях не получалось. Когда солдаты остались за спиной, Толик свернул на бывшую Арсенальную и пошел в сторону Резницкой.

В городе стояли первые тёплые дни. Киевляне, казалось, никому и ни во что уже не верившие, теплу и солнцу поверили разом. Они сбросили осточертевшие, так плохо спасавшие зимой пальто, и впервые появились на улицах в довоенных костюмах и плащах.

Навстречу Толику по нечётной стороне улицы в поношенном коричневом пиджаке и серых брюках быстро, но не торопясь, шагал высокий и крепкий молодой человек. Толик узнал пиджак на какую-то долю секунды раньше, чем его хозяина. Прежде он видел его десятки раз в спортивных раздевалках, брошенным на скамейку или спинку стула в зале на Левашовской. Да чёрт с ним, с пиджаком! Навстречу Толику шагал Гольдинов, так уверенно и спокойно, словно он шёл на обычную тренировку к Сапливенко. Толик отказывался себе верить: Гольдинов не мог идти ему навстречу. Гольдинова не должно быть в городе, но он шёл в том самом пиджаке, словно не было никакой войны, словно в Киеве вообще ничего не случилось за этот год, и первое, что захотел сделать Толик — попросить Илью подписать его обращение. Если Гольдинов согласится, то остальные уж точно подпишут, — проскочила мысль и исчезла, потому что следом за ней пришла другая, трезвая и холодная. Гольдинов и есть то «потом», о котором предупреждали ребята, это крах его планов, полный и окончательный. Не могут одновременно существовать соревнования, придуманные Толиком, и Гольдинов, спокойно разгуливающий по Киеву.

— Привет «Динамо» от «Спартака»! — Толик протянул руку. — Какими судьбами?

— Здорово, Тулько. — Илья пожал протянутую руку. — Заехал на день. Надо было встретиться с одним человеком. А ты, я слышал, соревнования устраиваешь?

— А что, — засмеялся Толик и пошёл рядом с Ильёй, — может, тоже выступишь?

— Могу. Если найдешь кого-то в моей категории. Тяжеловесы есть?

— Я поищу.

Они остановились на углу Дома культуры.

— Давай. Поищи, — Илья хлопнул Толика по спине так, что тот чуть не потерял равновесие. — Ну, прощай.

— Будь здоров, — бросил Толик и пошел, почти побежал к Арсенальной площади. Что сказал ему Гольдинов? Ничего не сказал. Обычный пустячный, минутный разговор, но Толика колотило от злости, и где-то в глубине, в придонном иле сознания, к злости присасывался страх. Почему его планы рушатся, как только появляются жиды? Почему так?

Толик оглянулся. Гольдинов заходил во двор рядом с Домом культуры, через проход между двумя трёхэтажными домами.

Патрули на площади только что разошлись. Немцы не спеша уходили вдоль заводской стены по бывшей улице Кирова, а венгерские солдаты стояли у памятника Январскому восстанию и обсуждали пушку, установленную на постаменте.

— Идите со мной, — подбежал к ним Толик. — Комм мит мир. Там юде. Гросс юде.

— Гросс юде? — рассмеялись солдаты, перебросились парой фраз на венгерском и отвернулись. Замечать его они больше не желали и совершенно точно никуда не собирались уходить от памятника. Толик отступил на шаг, словно ещё рассчитывал, что венгры передумают, коротко выдохнул и побежал догонять немецкий патруль.

Толик всегда опаздывал, и ему редко везло. Почему-то именно так обычно обходилась с ним судьба, но в этот раз он успел.

Когда немецкий патруль вошёл во двор, Гольдинов был еще там. Он стоял у крыльца, о чем-то говорил с немолодым, крепко уже облысевшим мужчиной и на патрульных сперва посмотрел безразлично, но, заметив за их спинами Толика, всё понял. На простой деревянной скамейке рядом с крыльцом, расстегнув зимние пальто, повернув лица к солнцу и прикрыв глаза, сидели две женщины, остальное же пространство двора оставалось пусто и безлюдно. Застенчиво зеленели первой листвой деревья, и тишина стояла такая, словно двор этот был не в центре большого города, словно не существовало никакого города вообще, ни в этом времени, и ни в любом из возможных, и других людей, кроме этих, замерших на последнем краю тишины, тоже не было.

Гольдинов сделал шаг навстречу патрулю и рассмеялся. Толик не знал, смеялся ли он над немцами или над ним, может быть, над собой или над чем-то, что знал он один, но, услышав его смех, начальник патруля схватил себя правой рукой за бок, нащупывая кобуру. Семенивший за ним Толик только тут ужаснулся и спросил себя: что же я делаю? Навалившийся ужас, густой и липкий, навсегда сохранил в памяти Толика космическую тишину двора, смех Гольдинова, стоявшего перед ним, и пальцы немецкого офицера, ложившиеся на рукоятку пистолета.


4.

Вечером к доктору Иванову приехал штурмбаннфюрер СС Шумахер. Начальник киевского гестапо и криминальной полиции предпочитал гражданскую одежду; в мундире СС Иванов видел штурмбаннфюрера только однажды. Таких костюмов у бывшего замначальника санотдела украинского НКВД не было никогда, никто из его знакомых не носил ничего похожего, да и в советских фильмах актеры, игравшие иностранцев, одевались куда проще.

Портной, у которого последние тридцать лет заказывали одежду Шумахеры, был виртуозом швейного дела, работал безупречно, а умение носить костюмы старого портного со сдержанным изяществом доктор права Ганс Шумахер перенял у отца. И на прежних местах службы — в Берлине, в Дюссельдорфе, в Вене, безупречный стиль выделял Шумахера среди офицеров полиции, но в Киеве он казался человеком из мира настолько далёкого и совершенного, что сложно было представить, каким течением судьбы занесло этого элегантного тридцатипятилетнего мужчину в нищету и мрак оккупированного города. Шумахер и сам чувствовал себя небесным светилом, вдруг оказавшимся на ложной траектории. Его обязанности в городе, природа которого казалась штурмбаннфюреру прекрасной, архитектура — безобразной, а население — чудовищным, включали поимку и уничтожение евреев и борьбу с партизанами. Он отвечал за организацию казней, вводил современные, бескровные методы ликвидации нежелательных элементов — предпочитал газенвагены, участвовал и в расстрелах — работа есть работа. Шумахер не говорил своему руководству, что через однокашников из Боннского университета, работавших в Главном управлении имперской безопасности, подыскивал место в Берлине. Ответы друзей обнадёживали, глава киевского гестапо ожидал перевода в столицу Рейха не позже июня.

К Иванову Шумахер приехал впервые. Прежде он вызывал доктора к себе на Владимирскую, но сегодня захотел осмотреть место происшествия. Для дела эти детали значения уже не имели — Шумахера больше интересовал сам Иванов. Осенью прошлого года в его ведомстве не было единого мнения, как поступить с доктором, занимавшим прежде заметный пост в украинской тайной полиции. После двух неформальных допросов Шумахер лично разрешил Иванову жить в городе и открыто работать. Взамен от Иванова потребовали опознавать задержанных гестапо диверсантов и шпионов НКВД. Гарантий добросовестного сотрудничества со стороны доктора не было, никто не мог их дать, зато был расчёт. Для своих Иванов стал предателем, а предатель — это враг вдвойне, у него нет выбора, он вынужден сотрудничать. Только эффективная работа сохраняет ему жизнь, насколько это вообще возможно. Что разумно, то действительно — в Рейхе не слишком ценили Гегеля, но Шумахер в практических решениях опирался на немецкую философию. Как еще может немец, меняясь, продвигаясь вперёд, оставаться немцем?

Нельзя сказать, что его расчёт оправдал себя сразу или вполне, за несколько месяцев доктор не сумел опознать ни одного диверсанта, и объяснялось это довольно просто. По работе Иванов контактировал с верхушкой НКВД, а те, кто в неё входил, либо сбежали, либо погибли, либо хорошо законспирированы и продолжают вести подрывную работу. Ради этой, третьей категории, Шумахер и держал Иванова на свободе, приставив к нему, отчасти для постоянного надзора, отчасти и для охраны, унтершарфюрера Ланге из ровенских фольксдойче. В гестапо точно знали, что в Киеве действует советская резидентура. Задержать резидента, перевербовать и заставить работать на себя — вот приз, ради которого стоило оставаться в этом городе, а вовсе не ради рутинного уничтожения евреев, которых, казалось, можно расстреливать так же бесконечно, как и писать об этом отчёты в Берлин.

Но даже этим простым, очевидным расчётом отношение Шумахера к Иванову не ограничивалось. Оба они, юрист и врач, не были людьми военными, оба они оказались в ситуации, которой для себя не искали, оказались в ней вынужденно. Вал войны вынес их в этот город над большой рекой, из которого один хотел бежать, но не сумел, а другой был назначен, хотя и не стремился. В какой-то мере Шумахер даже сочувствовал Иванову. Война — это расчёт, противостояние воли, силы и интеллекта, но еще и лотерея с призами, которых иногда лучше не получать. Все события необходимы и случайны одновременно: дело не в том, что так утверждал Гегель, — на этом Господь утвердил наш мир. Кто знает, как всё повернется в их жизни, где и кем окажется сам Шумахер волей случая, волей войны, но вовсе не своей волей?

— Поздравляю с новой победой немецкого оружия, штурмбаннфюрер, — встретил его Иванов на крыльце дома. — Прошу в мой кабинет.

Доктор ёрничал, иногда рискованно, но Шумахер любил острый разговор. В Киеве он был его лишен. В беседах с начальством даже главе гестапо следует соблюдать дистанцию, а подчиненные Шумахера, офицеры IV и V отделов, говорили мало, предпочитали слушать.

— Вы намекаете на утреннее происшествие в вашем дворе, товарищ Василий?