Ися пишет так, словно он сейчас не на фронте, а в какой-то глухой провинциальной командировке, просит еду не присылать, сестёр расспрашивает о работе, мать о здоровье. Где он сам находится — ни слова, видимо, рассказывать об этом запрещено, даже намекнуть не может, вот и заполняет письма пустяками.
Если искать поводы для тревог, они найдут тебя сами. В конце февраля Ися написал: «Пройдёт немного времени, и наш родной Киев будет освобожден. Тогда мы соберёмся в Киеве и вспомним весь пройденный путь, и все пережитое за время этой жестокой войны, и снова заживём счастливой, радостной жизнью. Но среди нас не будет тех родных и друзей, которые положили, и еще положат свои головы за освобождение Родины, за жизнь своих родных и близких».
Гитл испугалась тогда слов о тех, кто погиб и ещё погибнет. О ком писал Ися, не об Илюше ли? Конечно, нет, но эти слова и теперь казались ей опасными, хотя признаться в этом детям, даже Лиле, она бы не решилась. Да и себе не хотела.
…Похоронку на Исю Гитл получила в апреле сорок третьего года, когда долгая уральская зима наконец потекла мутными талыми ручьями. В извещении Ися был назван уроженцем Нижнего Тагила, а его фамилию написали с ошибкой. После набранных типографским шрифтом строк о верности воинской присяге, проявленном геройстве и мужестве, военный комиссар Нижнего Тагила сообщил ей, что Ися был убит 16 марта в бою возле деревни Максимово Сафоновского района Смоленской области.
В своих письмах Ися не называл ни сёл, ни городов, где проходили бои, и позже, глядя на похоронку, Гитл всегда удивлялась череде географических названий, звучавших так обыденно. Ее сын погиб у безвестной русской деревни, о которой она никогда не слышала и которой никогда не увидит.
Человек — это чудо, и жизнь — это чудо, случившееся при невозможном сочетании обстоятельств. Виктор Контребинский понял это ещё студентом. Он окончил курс в университете Святого Владимира в Киеве по кафедре детских болезней у профессора Василия Чернова и, если брать в счёт годы учёбы, работал врачом уже полвека. Первые два десятка лет Контребинский лечил детей, работал в детской клинике Чернова при Александровской больнице. Перед личностью Чернова он преклонялся, Черновым он восхищался, Чернов был для него богом. Профессор вышел из самых низов, из ниоткуда, его отец был отставным солдатом, учился он на медные деньги, на гроши, и стал европейским светилом, абсолютным авторитетом на международных конгрессах врачей. Он построил судьбу, опираясь не на поддержку властей, хотя никогда в оппозиции к ним не был, но только лишь на свои знания, опыт, энергию. Молодой доктор Контребинский, думая о далёком будущем, об итоге собственной жизни, хотел видеть себя похожим на Чернова. Так продолжалось больше десяти лет, но даже теперь, доживая век, пройдя Первую мировую, гражданскую и советские лагеря, Контребинский без труда мог вспомнить точную дату, когда он понял, что не знал своего учителя.
После событий 1905 года Киев увлекся политикой. Братья и кузены Контребинского разошлись по разным партиям, семейные встречи стали похожи на заседания городской думы. Сам он не участвовал в политических спорах, временами только позволял себе ехидные комментарии — уж очень смешно выглядели погрузившиеся в политическую кутерьму родственники. Его дядя, Леопольд Ксаверьевич, вдруг оказавшийся пламенным кадетом, однажды, после едкого, но точного замечания Виктора, прервался и, глянув на него холодно и грозно, бросил:
— Не шути, Виктор. Когда политика займётся тобой, ты сам заплачешь от таких шуток.
О чем тогда думал дядя Лепа? Вернее всего, это была просто громкая фраза, стрела, выпущенная наугад. Четверть века спустя, когда и сам-то Леопольд Ксаверьевич давно был расстрелян большевиками, она попала в цель. Следователь ОГПУ на первом допросе, записывая его имя, пошутил:
— С такой контрреволюционной фамилией, Контребинский, вам на свободе давно делать нечего. Считайте, что вашим арестом мы исправляем свое упущение.
Вот тогда же, в первые годы бурления политических страстей, к удивлению многих, профессор Чернов создал и возглавил Киевский клуб русских националистов. Всего раз Контребинский позволил себе задать вопрос учителю, он не мог понять, зачем Чернову это понадобилось.
— Вы и не поймёте, Виктор Казимирович, — ровным тоном, как о чём-то очевидном, сказал Чернов. — Ведь вы же поляк.
Контребинский проработал в клинике Чернова до смерти профессора в двенадцатом году и продолжал работать, пока его не мобилизовали в шестнадцатом. Так же детально, как прежде, они обсуждали сложные случаи у маленьких пациентов, и Контребинский знал, что Чернов слушает его и уважает его мнение, но прозвучавшее однажды «вы и не поймёте, ведь вы же поляк» разделило их навсегда.
Свидетелем множества детских смертей, происходивших от врачебных ошибок и небрежения, от глупости родителей, от излечимых и неизлечимых болезней, стал Виктор Контребинский за полвека, миновавшие с того дня, когда впервые он сжал запястье ребёнка, чтобы определить его пульс. Природа словно специально ставила на пути человека смертельные испытания, сокращая опасно разросшуюся популяцию. Но ничто, никакие болезни, не уничтожали людей так эффективно как они сами, и в основе, в глубине, на дальнем дне этого самоуничтожения, объяснения которому Контребинский найти не мог, лежали слова, сказанные самым гуманным из встречавшихся ему людей — «вы и не поймёте, ведь вы же поляк».
Всё, разделяющее нас, неизбежно ведёт сперва к войне с чужими, кем бы они ни оказались, потом к уничтожению своих. Контребинскому случалось быть и среди чужих, и среди своих, он прожил жизнь побеждённого врага, хотя никогда и ни с кем не враждовал. Он привык сторониться людей, одержимых отвлечёнными идеями, как бы заманчиво их идеи не звучали, потому что воплощение любой идеи начиналось с выявления несогласных. Прекрасные слова неизменно приводили к большой крови, Контребинский знал это слишком хорошо, на его памяти иначе не случалось. Жизнь бывает жёсткой, иногда — жестокой, её не заботит справедливость, только она сама. Смерть же, насильственная смерть, очень часто приходит с высокими словами о справедливости.
В истории молодой беженки из Киева и её дочки, подхватившей полиомиелит, Контребинский видел простое и ясное подтверждение его взглядов на мироустройство — вот так побеждает жизнь. И после того, как болезнь отступила, он продолжал навещать девочку, следил за её развитием, растущему ребёнку, тем более растущему в таких тяжёлых условиях, врач необходим. Старик был одинок в этом пермском захолустье, а с Феликсой, впервые за многие годы, он мог поговорить о Киеве.
Их Киев был разным, он едва узнавал родной город в её воспоминаниях, да и Феликса тоже слушала Контребинского так, словно он со своими рассказами явился с давно и навсегда исчезнувшего материка, случайно спасшийся житель киевской Атлантиды.
Летним вечером, проходя мимо знакомого барака, он привычно глянул на окно комнаты, в которой жили Феликса с дочкой, увидел в нём свет и решил на минуту зайти. Контребинский едва передвигал ноги после изматывающего суточного дежурства.
Дверь в комнату была не заперта, старик постучал и вошёл.
— Вы с дежурства, Виктор Казимирович?
Феликса писала письмо. На самодельном столе перед ней лежал небольшой листок серой бумаги.
— Да, вот только возвращаюсь. Что, так заметно?
— У нас с вами дежурства на этой неделе совпадают. Я тоже недавно вернулась. А днём получила вот это…
Феликса протянула листок Контребинскому.
— Извещение, — прочитал он, вынув очки из нагрудного кармана блузы. — О, боже мой…
— Что значит ваше «боже мой»? — крикнула Феликса. — Читайте!
— Я уже прочитал. Ваш муж Илья Григорьевич Гольдинов, партизан-боец, пропал без вести.
— Мой муж, Виктор Казимирович, пропал без вести осенью 1941 года, полтора года назад. А они только сейчас решили мне сообщить. Потом он нашелся, а потом опять пропал, но об этом командир части № 28246 понятия не имеет. Хотела бы я знать, что это за часть такие писульки рассылает?
— Вы пишете письмо командиру части?
— Нет. Хотела написать свекрови в Нижний Тагил, но не могу, — Феликса отбросила карандаш и неожиданно засмеялась. — Руки дрожат. От злости, наверное.
— Ну-ка, дайте руку, — потребовал Контребинский. — Пульс послушаю. Что-то мне ваше состояние…
— Всё у меня в порядке с состоянием, доктор, в обморок падать не собираюсь. Без вести он у них пропал… А искать они пробовали? Они вообще знают, где искать?
— Но, послушайте…
— Нет, это вы меня сейчас послушайте: что это за «без вести» такое? Отвечайте! Не знаете? Они тоже не знают и торжественно сообщают мне об этом. А я должна знать! Пусть только Киев освободят — я весь город переверну.
Глава двадцатаяОплаченные долги(Молотов — Киев, ноябрь 1943)
В сентябре в сводках новостей появились — и уже не исчезали — названия приднепровских городов. Кременчугское, Днепропетровское, Киевское направление. Бровары. Части Красной армии прорывалась к Днепру.
Феликса всерьёз решила вернуться в Киев сразу же, как только город отобьют у немцев. Зимовать в Молотове она не хотела, но уволиться во время войны с номерного завода, выпускавшего порох для реактивной артиллерии и крупнокалиберных орудий, было почти невозможно, её желание тут мало что значило.
Месяцем раньше, в августе, газеты опубликовали постановление правительства о восстановлении районов, освобождённых от немецкой оккупации. Феликса вырезала постановление и хранила его — кто знает, в каких кабинетах предстоит ей отстаивать свое решение и какие аргументы могут понадобиться. Но и добившись увольнения, попасть в Киев будет непросто, а с Тами — почти невозможно, в Приднепровье пока уходили только военные эшелоны.
Дежурства в пожарной охране и занятия с курсантами целиком занимали её время и отнимали все силы, Феликса едва заметила, что в Прикамье пришла осень.