От лица огня — страница 93 из 105

Никогда прежде Феликса об этом не думала, а ведь с Ильёй все оборачивалось в точности так же. Её заявления лежали месяцами, и ничего не происходило — дела не открывались, милиция не искала свидетелей. Она стучала в глухую стену, глухую и непреодолимую.

— Помните, в Молотове вы дали мне деньги? Сто рублей.

Она начала расстёгивать внутренний карман телогрейки, но Ребрик её остановил.

— Вы ходите в церковь?

— Нет. В какую? — удивилась Феликса.

— Пойдите в любую. И поставьте на эти деньги… Закажите… Не знаю, как там у вас…

За спиной хлопнула дверь приёмной.

— Терещенко! — громко позвал Смелянский. — Где Терещенко?

— Я иду, — отозвалась Феликса, но с места не двинулась. — Сейчас.

Она обняла Ребрика, и тот даже не прижался — привалился, повис, костлявый, на ней. В эту минуту только она могла почувствовать, как глубоко его несчастье.

— Я всё сделаю, — пообещала Феликса.


7.

Сдвинув на нос очки, лысоватый старик, едва заметный за казённым столом с громоздким письменным прибором, разглядывал Феликсу. Она не сразу узнала Ковпака — его рисовали и фотографировали без очков, а лысину деликатно прикрывали папахой. Только седенькая борода клином у живого Ковпака была в точности такой, как у официального. На татарина похож, решила Феликса, подходя к столу. В тюбетейке точно за татарина приняла бы.

— От шо ты ко мне ходишь, — пробурчал Ковпак так, словно не он вызвал Феликсу повесткой, а она тут сутками обивала пороги. — У меня в подчинении только Семён. Кто будет искать твоего мужа? Некому… Ну, вот, Семён пошёл к тем, кто дал ему задание и отправил в Киев. Там тоже ничего не знают.

— Кто его отправил? — быстро спросила Феликса Смелянского.

— Ты вот это перестань, — прикрикнул на неё Ковпак. — Не перебивай и слушай. Я уже почти всё сказал.

Смелянский молчал и на командира старался не смотреть. Зачем же они тратил время на Дорофеева, зачем ждали два месяца? Такой ответ можно было дать сразу.

— Тебе УШПД сообщил, что он пропал без вести. УШПД тоже ничего не знает, они всем так пишут.

Феликса подвинула стул и, не спросив позволения, села. Ковпак замолчал, взял с подноса пустой стакан и протянул его Смелянскому.

— Налей ей воды, Семен.

— Мне не нужно, — покачала головой Феликса.

— Молодец. А то я уже насмотрелся. В отряде как-то не до того людям было, а тут в обморок валятся, как снопы на ветру… УШПД не знает, — повторил он, восстанавливая прерванную мысль. — Пропал хлопец, миллионы пропали, только одно дело, если пропал украинец, другое — еврей. Для еврея особый счёт идёт. Поэтому решение мое такое: будешь получать пенсию по потере кормильца. По правилам не положено, но раз у нас особый счёт, значит, решаю, что можно и распоряжение такое напишу. Семён тебе сообщит. Ты только все документы собери, Семён мне доложил, что ты там что-то потеряла. Как потеряла, так и восстанови. И будешь получать. Все поняла?

— Да, спасибо, — безразлично поблагодарила Феликса. Всё-таки она пришла не за пенсией. Хотя и за ней тоже.

— Ну, иди тогда, — коротко махнул рукой Ковпак и сердито уставился на Смелянского.

— Вот шо ты на меня смотришь? — рявкнул он, когда Феликса вышла.

Смелянский смотрел на только что закрывшуюся дверь кабинета, а вовсе не на Ковпака.

— Не могу я говорить, что человек погиб, когда сам не видел и свидетелей нет. — Ковпак снял очки и бросил их на стол. — Что б там твои друзяки не плели, я наослепь повторять за ними не стану. Пока нет живого свидетеля, который всё своими глазами видел, я людей в покойники не записываю. Пусть получает пенсию. Если я не прав — меня поправят. Поправлять Ковпака всегда можно, а исправлять уже поздно.


Глава двадцать третьяВозвращения(Киев, лето — осень 1945)

1.

Толик Тулько обошёл парк по кругу и остановился за спиной бронзового Шевченко. На улице Чудновского [28] штукатурили фасады сразу трёх домов, на Толстого красили Морозовский дом. У главного корпуса университета, подчищенного к началу учебного года, толпились будущие студенты, до сентября оставалось полторы недели. Киевское лето, неспешное и тягучее, истекало тёплым солнечным мёдом, желтело на траве, между деревьями, первой сброшенной листвой.

Толик встретил это лето в Брно, в старых австрийских казармах. В конце мая его дивизию вывели из Австрии в Чехословакию. Война закончилась, но службе в армии конца видно не было, проводить демобилизацию не спешили, значит, Толик должен был действовать сам. Он отправил два письма в Киев, в «Спартак», написал, что готов и после службы выступать за общество, может начать тренироваться сразу, как только вернётся, надо только подтолкнуть командиров, ускорить его увольнение. На быстрый успех он не рассчитывал, но письма сработали — его демобилизовали одним из первых.

Толик вернулся в Киев победителем, с орденом Красной звезды, двумя медалями, ранением и легкой контузией. Он ловко сдвигал пилотку на левое ухо, продолжал носить форму — другой одежды пока не достал — с погонами сержанта, с орденскими планками и нашивками. В нём кипела настоящая уверенность победителя, встречные девчонки оглядывались Толику вслед. Он был молод, жизнь начиналась словно заново.

Толик покрутился у памятника, оглядывая расходившиеся в разные стороны аллеи, безразлично скользнул взглядом по стайке резвившихся детей, по их мамашам, собравшимся в тени каштана — полуденное солнце кочегарило как в июле и знать ничего не желало о календаре. Худой, ссохшийся человек средних лет, прихрамывая и как будто нашаривая дорогу палкой, пытался обойти весь этот детский сад.

Толик ждал Гошу Червинского, они не виделись с зимы сорок второго, когда Червинского и Трофимова арестовали немцы. В чём там было дело, он не знал, кажется, у обоих при проверке документы оказались поддельными. А у кого они были настоящие?

Через несколько дней после возвращения в Киев Толику передали записку от Червинского. Гоша писал, что в городе с июня, живёт на Куреневке и просил приехать. Тащиться на Куреневку Толик поленился, да и адрес Гоша написал неразборчиво. Он передал приятелю, что будет ждать его в воскресенье в полдень, возле университета, за спиной у Шевченко. Толик обошел весь сквер, с четверть часа проторчал у памятника, но Червинский не появлялся.

— Привет, Тулько, — раздалось за спиной. Толик быстро оглянулся. Хромой прохожий, которого он заметил на аллее, стоял рядом, тяжело опираясь на палку. Даже теперь, глядя почти в упор, Толик едва различал в этом человеке Гошины черты. Червинский понимающе качнул головой. — Давай, давай, разглядывай. Узнавай.

— Гоша! — изумлённо вскинул руки Толик. — Ей-богу, не узнал. Что с ногой? Ты был ранен?

— Это тиф, — поморщился Червинский. Они обнялись. — На тиф ещё какая-то зараза наложилась. Меня в мае американцы в Дахау лечили, но я так и не понял, от чего. Уже хожу, и то хорошо, раньше не мог. Есть прогресс, одним словом, обещали, что даже в спорт смогу вернуться.

— Мы с тобой всех уложим, — довольно засмеялся Толик и хлопнул Гошу по плечу. Сам он твёрдо решил на ринг больше не выходить. То, что он писал из армии, значения уже не имело, у него контузия, справку любой врач даст. Да и зачем ему выступать, если в спорткомитете есть замечательные должности? Кому на них работать, как не ему, фронтовику, орденоносцу, победителю. Толик представлял свой путь ясно. — Идти можешь? Пошли, прогуляемся немного. Кого-нибудь из наших уже видел?

— Миша Чёрный вернулся, а так — почти никого. Трофимова я еще в Сырецком лагере потерял. Его летом сорок третьего куда-то отправили, ничего о нём больше не знаю. А меня уже осенью, когда наши к Днепру вышли. Канонаду слышал, представляешь? Потом — в вагон и на запад. Хацко, говорят, на фронте погиб, и Гулерман, и Сапливенко, ну, ты знаешь, наверное.

— Ничего я не знаю. Откуда? — пожал плечами Толик.

— Гольдинов так и пропал, — продолжал Гоша. — Кажется, я был последним, кто его видел.

— Вот тогда, летом? В сорок втором? — безразлично переспросил Толик.

— Да, в мае. На днях его жена приходила ко мне, расспрашивала. Помнишь её?

— Не-а.

— Он ночевал у Ирки Терентьевой. Ирка — подруга его жены, но она тоже пропала. Говорят, немцы перед отступлением её загребли и с остальными отправили в Германию.

— Да, было такое, — кивнул Толик. — Когда немцы уходили из города, я трое суток в Голосеево прятался. Значит, и он пропал, и она… Обычное дело, война. Ну а мы с тобой живы, Червинский! Всё прошли и выжили. Вот так оглянуться — не поверишь, сколько всего случилось. Помнишь, как вы с Трофимовым при немцах давали жару на ринге, а? — засмеялся вдруг он.

— Ещё бы, — угрюмо подтвердил Червинский. — Не раз потом вспоминал. Меня после лагеря СМЕРШ допрашивал — как попал в плен, почему оказался в Киеве, чем занимался в оккупации? Повезло, что после операции ходить ещё не мог, никто не знал, выживу или нет. СМЕРШевцы не захотели со мной возиться и отпустили.

— Так ты им рассказал про ваши вечера бокса? — Тулько спрашивал так, словно не он эти вечера устраивал.

— Ничего я не рассказывал.

— Правильно, конечно, но… я тебе знаешь что скажу — трястись нам не за что, потому что все выживали, как могли. Вы же с Трофимовым между собой дрались, не с немцами. А хоть бы и с немцами. Вон, футболисты-динамовцы играли с немцами, и не раз, и с венграми играли, потом попали в Сырецкий лагерь. Одни погибли, другие, говорят, выжили, но о них написали в Москве, теперь они все герои, и никому из них те игры в вину не ставят, наоборот даже.

— С немцами я тоже дрался, — вспомнил Червинский. — В лагере Гросс-Розен, под Вроцлавом. Выпустили против меня капо [29], уголовника. В нем килограмм семьдесят, а я тогда до «мухи» даже не дотягивал.