— И как? Побил ты его? — то, что происходило без него, Толика не слишком интересовало.
— Побил немного. Он потроха свои не защищал, ну, я и врезал ему по печени. Одного удара хватило. Приятель у меня там был хороший…
— Эх, Гоша, — перебил Червинского Тулько. — Как бы я сейчас пива выпил, только где ж его?.. Ничего, всё у нас будет. Подлечишься, жизнь наладится, и пиво будут продавать, как до войны. Смотри, студенточки какие ходят, а как они на нас смотрят.
Толик рассчитывал встретить здорового Червинского. Хромой, не готовый выйти на ринг, не восстановившийся после лагеря, Гоша был ему не нужен. Кое-как они дошли до Золотых ворот и там простились.
Впереди у Толика Тулько был свободный день. Дела его ждали в понедельник, множество дел, а воскресенье казалось временем непредвиденных возможностей, временем чудес. Толик не составлял планов на воскресенье, но у него была мечта — простая и легко исполнимая. Дойдя до Владимирской горки, глянув на Днепр и зелёные горизонты левобережья, он о ней вспомнил, и почувствовал, что время исполнения его мечты пришло.
Сколько раз за полтора года, что он не был в Киеве, Толик представлял, как тёплым летним днём спустится по днепровскому склону к синей реке, сияющей в лучах поднявшегося над городом солнца. Как от речного порта будет доноситься сердитая перебранка плотогонов и резкие гудки пароходов. Как брызнут в разные стороны стайки мальков, когда он ступит в прогретую, мутноватую воду.
Пароходов Толик не увидел, вместо них у причалов орудовали буксиры, подкапчивая утреннее небо жирным дымом, и Труханов остров за Днепром чернел редкими стенами домов, сожжённых немецкой армией в сорок третьем году, в остальном же всё было так, как он хотел и представлял. Киевское лето, река, утреннее солнце над ней и широкая лестница, бегущая вниз, по склону.
За нижним памятником Владимиру Толик вышел к Днепру. Берег был замусорен, завален ветками и корягами, вынесенными течением, не чищен, наверное, с довоенных времен, но вода казалась тёплой и чистой. Бросив форму возле куста вербы, Толик повернулся к солнцу, замер на минуту, ощущая его тепло всей кожей, потом в три шага разбежался, нырнул, как в детстве, щучкой и, рассекая желтоватую днепровскую воду, плавно ушёл на глубину. Под верхними, тёплыми слоями быстрая вода оказалась ледяной. Стремительное днепровское течение легко подчинило его, сдавило холодом мышцы, потащило на стремнину, стиснуло голову мгновенной болью, грубо напомнив об осенней контузии. Он вынырнул намного ниже того места, где вошёл в реку. Голова звенела, перед глазами разбегались радужные круги. Тут ему бы стоило подгрести к берегу и выбраться на сушу — совсем не так представлял Толик первый заплыв после возвращения, но он не захотел сдаваться сразу, перевернулся на спину и погрёб против течения, с силой забрасывая руки за голову. Совсем рядом, как будто даже нависая над Толиком, в ясное небо упирался крутой зелёный холм.
Утренний разговор с Гошей всё же оставил неприятный осадок. Ещё в армии он решил, что всё, случившееся с ним до сорок третьего года, можно забыть. Напоминать ему об этом уже некому. Те, кто пережил с ним оккупацию, либо погибли, либо пропали в немецких лагерях, либо же сами извозились в дерьме куда сильнее, чем Толик. Да и что вспоминать? Нечего! Только на самое дно его памяти, куда Толик давно не заглядывал, скатилось несколько чёрных капель. Они не высыхали и не растворялись, они по-прежнему лежали там, но о них никто не знал, ни один человек, а того, что не знают другие, можно считать, и не было.
Толика сносило течением всё дальше, уже и куст, возле которого он бросил вещи, был едва различим, всё-таки не хватало у него сил выгребать против Днепра. Пришлось выйти на берег и вернуться посуху, обходя коряги и завалы веток.
Под кустом, в тени, у воды, Толик расчистил пятачок и лёг. Голова разваливалась, его тошнило.
Ранним утром, когда маневровый локомотив отогнал на разгрузку состав с углём, перекрывавший обзор, Коля Загальский разглядел в щель между досками вагона шпили Николаевского костёла. Сперва он не поверил себе — эшелон с заключёнными гнали из Эссена, с самого запада Германии, на восток, вертухаи проболтались, что в Казахстан. Оказаться в Киеве для него было огромной удачей. Бежать на большой станции опаснее, но в знакомом городе проще спрятаться, найти друзей, выправить документы и понемногу врасти в новую жизнь.
— Ну, что там? — прошептал ему в ухо приятель Мишка.
— Киев.
— Да ты что?! — Мишка сдавил его плечо. — Будем уходить?
— Пусть на соседний путь что-нибудь поставят, тут всё просматривается.
— Эх… Рассветёт же.
За три с половиной года в лагерях Коля и Мишка стали опытными гефтлингами. Еще до знакомства в Эссене они бежали дважды, и дважды их ловили — выбраться из Германии оказалось сложнее, чем из-под надзора лагерной охраны. Тогда они представить не могли, что летом сорок пятого окажутся в составе, идущем в Казахстан, и будут готовить третий побег.
Коля Загальский попал в плен под Гомонтово [30] в середине августа сорок первого года, когда его танковая дивизия отступала к Гатчине. Ещё на финской он принял два правила войны — молчать и не высовываться. Те, кто с криком вылетали из окопа и куда-то бежали, не были героями, просто у них сдавала психика. Чтобы молчать и не высовываться, нужны выдержка и очень крепкие нервы. В лагерях Коля добавил к ним третье правило — одиночки не выживают.
Из-под Гомонтово, через Псков и Даугавпилс, его, вместе с другими, пригнали под Каунас, бывший Ковно. Несколько фортов старой ковенской крепости занимал Stalag 336. Считалось, что лагерь размещён в фортах и капонирах крепости, на самом деле заключённых держали во рву, окружавшем лагерь. В этом рву им предстояло встретить зиму, и для тех, кто остался в лагере, первая военная зима стала последней. Уже тогда Коля решил бежать и успел договориться с двумя танкистами, с которыми служил до войны. От Каунаса до Ленинграда меньше восьмисот километров, раз они смогли за месяц пройти этот путь под конвоем, то смогут и без. Возможно, тем двоим потом и удалось бежать, об этом Коля ничего не знал, потому что в конце ноября, в числе трёхсот заключенных Stalag 336, его отправили в Силезию.
Там его ждали брезентовая роба, гольцшуги [31], кирка и карбидная лампа. Всю зиму Коля рубил уголь на шахте Hohenzollerngrube в Бойтене, он был крепче большинства заключённых, его охотно брали в бригады, с ним кое-как вытягивали норму. Зима — время отсидки в норах, весна — время побегов.
Бежали втроем, уже в мае, когда потеплело. До польской Силезии, казалось, рукой подать, они добрались до неё, но там их и задержали, хоть и порознь, но всех троих. В тот раз Коля впервые сменил имя. Он объяснял на допросах, что случайно отстал от поезда, а потом заблудился. О Бойтене молчал, за побег из лагеря запросто могли расстрелять. Колю избили, не зная за что, но зная, что бьют по делу, и отправили в Баварию, под Мюнхен.
Потом было ещё несколько лагерей, ещё один побег от отчаянья и безысходности, и потому такой же безнадёжный. На этот раз беглецов поймали ещё быстрее — их видели местные и донесли полиции. Теперь били всерьёз, почти до смерти, но всё же не до смерти, всё же «почти» — заканчивался сорок третий год, рабочих рук в Германии не хватало.
В конце концов его отвезли в Эссен на один из заводов Круппа. И сами заводы, и окрестные лагеря союзная авиация разбомбила ещё в марте сорок третьего. Производство кое-как восстановили, а лагеря не стали, просто переселили рабочих в цеха. Зимой они жили под крышей, летом — в норах, которые сами же и рыли в соседнем карьере. Коля был здоровым и крепким парнем, но никакое безупречное здоровье на такую жизнь рассчитано не было. Его кожу по всему телу разъедала экзема, глаза гноились, тряслись руки.
Заключенные не знали ничего определённого о ходе войны, представляли только общую картину, но всё же догадывались, что дело идёт к концу. Хорошо зная охрану, в лагере понимали, что им вряд ли позволят встретить освободителей, кем бы те ни оказались. Поэтому, когда, ломая ограждение, на территорию завода с разных сторон ворвались три танка и остановились у сборочного цеха, пленные решили, что уничтожение лагеря и завода начнётся прямо сейчас. Странным было только то, что вместо свастики на броне танков белели звезды.
Рабочие не спешили встречать неизвестную армию, танкисты осматривали местность и тоже не торопились выбираться из машин. Группа армий Моделя уже была окружена, отдельные части выбросили белый флаг, но бои под Эссеном и Дуйсбургом продолжались. Наконец, лязгнув, открылся люк командирского танка и над ним показалась голова человека идеально-коричневого цвета. Американцы!
Колю освободили американцы. Следующие полтора месяца стали, наверное, лучшими, во всяком случае, самыми яркими в его жизни. Американское командование временно взялось содержать бывших советских пленных. Их кормили, лечили и намекнули, даже не намекнули, а сказали прямо, что тех, кто решит остаться на Западе, СМЕРШу не выдадут. Война скоро закончится, весь мир перед вами, гайз, выбирайте! Только не тяните, дверь скоро захлопнется. Коля и Миша решили вернуться домой, чего они на этом Западе не видели? А третий их приятель, харьковчанин Мирон Ткаченко, отвалил к американцам. Правда, перед расставанием он сделал друзьям щедрый подарок.
После двух лет бомбёжек Рур, казалось, был разрушен полностью, все, кто смог и успел, бежали на восток с отступающим вермахтом. В начале мая сорок пятого года Эссен стал городом тихих и растерянных немцев, шумных американцев и бывших пленных, пронырливых и предприимчивых. Никто за ними особо не следил, они жили, как хотели, где хотели, и было их множество. Военная полиция арестовывала за воровство и мародёрство, но пленным нужно было одеться, не носить же в мирной жизни полосатые лагерные лохмотья? А в брошенных домах можно было отыскать многое.