От лица огня — страница 96 из 105

Феликса ещё не знала, что случилось с Колей, и узнала не скоро. У всех, вернувшихся из плена, были свои истории. Они не спешили их рассказывать, путали следы, замалчивали эпизоды, никому не открывали правды, а с годами, когда опасность отступила, появилась возможность рассказать всё, многие уже не помнили, что там и как было на самом деле, и устало пересказывали собственные давние выдумки.


4.

Записку Феликсе передала соседка.

— Приходила к тебе утром какая-то… страшнее чумы, — Вера Яковлевна Баренбойм брезгливо держала двумя пальцами обрывок синей обёрточной бумаги. — Сказала, в обед ещё раз зайдёт, но пока не было. Может, я пропустила?..

Феликса развернула листок и, едва разбирая слова, прочитала: «Феля, не застала тебя. Зайду днём, дождись. У меня время только до вечера. Ира Т.»

Она не поблагодарила Веру Яковлевну и не заметила, как оказалась у себя в комнате. Терентьева… Бог знает, откуда взялась у Феликсы уверенность, что эта Ира Т. и есть Терентьева, но чувство облегчения, накатившее при мысли, что Ира вернулась в Киев и нашла её, было так велико, что сомневаться она не могла. С зимы сорок третьего года Феликса почти ничего не узнала об Илье — что он делал в городе, зачем и к кому приходил? Он пропал где-то здесь, совсем рядом, и она, наверное, не раз проходила по той улице, где его схватили. А вдруг Илья сумел уйти от немцев? Тогда где он? Неизвестность давила на Феликсу всё это время, и ещё давил страх, что Ира тоже могла пропасть, и она никогда не узнает, что же произошло в Киеве в мае сорок второго.

Феликса открыла окно, устроилась на подоконнике, отсюда улица Фёдорова была видна до самого пересечения с Красноармейской. На противоположной стороне, возле КПП воинской части, курили двое дневальных. По тротуару то и дело вверх и вниз проходили люди в военной форме, и временами появлялся патруль. Перед ужином на Фёдорова выходили гулять офицерские жёны; наблюдение за ними, за их нарядами было любимым развлечением обитателей дома.

В Киеве то и дело расквартировывали новые воинские части, выводившиеся из Германии, город был полон военными, и местные остряки, не сдерживая себя, веселили украинскую столицу анекдотами об офицерских жёнах.

Феликса ещё раз перечитала записку. «…Зайду днём». В три часа начиналось занятие со второй группой, она пропустила его, не пошла на стадион, а Ира все не приходила. Когда из-за угла с Красноармейской показался знакомый плащ бутылочного цвета, Феликса подумала, что Коля появился вовремя и кстати.

Последние дни он перемещался по инстанциям, пытался получить документы. Несколько довоенных знакомых написали и передали Коле заявления, что готовы явиться в паспортный стол и подтвердить личность Загальского. Феликса тоже написала такое заявление, но до паспортного стола Коле было ещё далеко. Ему предстояло внятно объяснить, как из Германии, из лагеря, он попал в Киев. Коля открыто говорил обо всём, что случилось с ним с начала войны до апреля сорок пятого, до того дня, когда Эссен взяли американцы. Продолжение его версии тоже было простым: он не захотел оставаться с американцами, сам ушел в советский сектор, а потом в Киев. По пути его иногда подбрасывали на попутках, иногда ехал на поезде, бывало — шёл пешком, и к концу лета добрался. Рассказ звучал немного дико, но оттого и правдоподобно — чего только не случалось с людьми в эти годы. Так или иначе, задерживать и арестовывать Колю никто не стал. Ему временно выдали справку, что является он бывшим узником фашизма, вернувшимся из мест заключения, и с этой справкой Коля какое-то время мог спокойно жить.

Феликса махнула ему рукой, но Коля и без того заметил открытое окно.

— Ты не на работе? — спросил он. — А я удивился, что окно…

— Сходи, пожалуйста, на стадион. Там мои к трём должны были собраться. Скажи, что я не приду, пусть без меня сегодня занимаются.

— Да я и сам мог бы провести… А что случилось?

— Ирка Терентьева вернулась, — Феликса протянула Коле записку. Он прочитал ее, покрутил листок в руках.

— Думаешь, Терентьева? Может, не она?

— Больше некому, — уверенно ответила Феликса. — Сходи на стадион.

Коля оставил ей плащ — после полудня в городе стало жарко и, обходя, на всякий случай, по противоположной стороне улицы военный патруль, бодро пошагал в сторону Красноармейской.

А вдруг он прав, с тоской подумала Феликса, и записку оставила не Терентьева? Вот, она расселась на окне как дура, а вместо Терентьевой сейчас заявится какая-нибудь другая Ира, и ей придётся снова ждать, ждать бесконечно, кто знает, чего и кого?

На женщину, поднимавшуюся по Федорова старческим нетвердым шагом, Феликса обратила внимание, только когда та остановилась возле их подворотни и зашлась в приступе клокочущего, рвущего лёгкие кашля. Женщина и одета была как старуха, — в тёмном платке, бесформенной, замызганной, телогрейке поверх грубого коричневого платья, в мужских растоптанных ботинках. Отдышавшись, она свернула во двор.

Феликса вышла из дома, посмотреть, к кому же пришла эта жутковатая гостья, и тут только угадала в ней Терентьеву. Ни в изменившихся чертах лица, ни в тёмном пустом взгляде Феликса не увидела ничего, напоминавшего Иру такой, какую она помнила, но оставалось что-то внетелесное и едва уловимое. Видимо, узнавание промелькнуло на лице Феликсы, Ира остановилась и улыбнулась — в её чёрном рту за ввалившимися щеками тускло желтели два последних зуба.

Ира действительно попала в облаву через несколько дней после того, как похоронила мать. Иру отправили в Равенсбрюк — концлагерь для детей и женщин возле городка Фюрстенберг, на северо-востоке Германии. За два года в лагере она могла погибнуть по-разному, её могли расстрелять, отправить в крематорий, вколоть какую-то химическую дрянь, от которой кожа человека и внутренние органы покрывались незаживающими ранами и вскоре он умирал, захлёбываясь кровью, могли посчитать неспособной работать и перевести в лагерь приговорённых к смерти, где её ждали бы открытые двери газовой камеры. К началу весны сорок пятого года у неё стремительно развивался туберкулёз, она потеряла почти все зубы и волосы. Ира чувствовала себя так, словно уже мертва, но она хотела жить и выжила.

В последний день апреля Красная армия заняла Равенсбрюк. Ира была среди тех, у кого ещё оставались силы выйти из барака и встретить освободителей. Она не побежала обнимать солдат, стояла и смотрела, как другие бросаются им под ноги — упрямство, не давшее Ире погибнуть в лагере, и тут удерживало её.

Война закончилась неделю спустя. Какое-то время выживших заключённых лечили, но продлилось это недолго, вскоре начались допросы и проверки. Иностранцев быстро вывезли в американскую зону Берлина, а советских пленных уже в конце июля разбросали по фильтрационным лагерям. Ира попала в Мироновку, в сотне километров от Киева.

Под лагерь отдали полуразрушенное здание старого сахарного завода и территорию вокруг него. За неделю Ира осмотрелась и поняла, что зиму в этих развалинах может и не пережить, а если протянет эту, то к следующей наверняка загнётся. Она была больна, ей требовался врач и лекарства, но руководство лагеря судьба Терентьевой не интересовала. Достаточно, чтобы общая цифра смертности заключенных не слишком превышала норму. Выезжать в Киев им запретили, пропуска выдавали только в Мироновку, но Ира решила, что терять ей нечего, она точно сдохнет на этом сахарном заводе, и очень скоро, если не добьётся перевода в киевскую больницу.

Феликса слушала давнюю подругу не перебивая, как слушала до этого Колю, а до него ещё десяток довоенных друзей, вернувшихся из Германии. У каждого была своя дорога в Германию и свой путь назад; годы выживания в немецких концлагерях прошли для всех по-разному. И всё же их рассказы были похожи, казались частями одной долгой истории, которая длилась, не заканчиваясь, захватывала и первое послевоенное лето, тянулась в будущее как дикий виноград по стволу дерева, от ветки к ветке, захватывая его целиком, прорастая сквозь память, тугими стеблями спутывая на всю жизнь.


5.

— Хорошо, — пообещала Феликса, выслушав Иру до конца. — Я все сделаю: письмо из санотдела и вызов из «Спартака». Это не сложно. Думаю, даже смогу найти кого-то повыше, чтобы тебя вытащить в Киев. Ты не сдавалась в плен, ты попала в облаву, чуть не умерла в лагере, и у тебя туберкулёз? Что они собираются проверять? Диагноз?

— Да, — мелко и часто кивала Ира, соглашаясь с Феликсой. — Да, вот именно.

— Теперь расскажи про май сорок второго. Рассказывай всё и подробно.

— Так ты уже знаешь? — удивилась Ира. — Я же никому не говорила.

— Ничего я не знаю, — отчеканила Феликса. Ей вдруг показалось, что Ира не хочет рассказывать, что случилось с Ильёй. Нет, такого не могло быть. — Говори.

Ира помолчала, обдумывая, с чего начать, осмотрела пустые стены комнаты. Её взгляд задержался на Колином плаще, оставленном на подоконнике, но спрашивать она ни о чём не стала. Разговор предстоял долгий, а времени оставалось мало.

— Теперь кажется, всё было так давно. И, главное, я не уверена… Ладно, по порядку, — остановила она себя.

Но по порядку не получалось, Феликса перебивала после каждой фразы, не могла слушать ее спокойно.

— Пальто! Я видела у тебя в комнате пальто. Он выкопал мешок с вещами?

— Не он. Я выкопала, но он не надевал это пальто, ушёл в костюме…

— Куда ушёл? — спросила Феликса так, что у Иры вдруг заледенели ладони. — И почему ты его отпустила?!

— Я не отпускала его, — заплакала Ира. — Ты что, не знаешь, его же не удержать! Ты сама такая!

Феликса поднялась и резко захлопнула створки окна — разговор был не для случайных ушей.

— Я знала, ты не простишь мне, что я его отпустила. Теперь ты бросишь меня подыхать в Мироновке, — вытерев слёзы, прошептала Ира. Прежде ничего похожего сказать она не могла, но от той Иры Терентьевой война оставила только тень и от её характера — только тень.