Я прямиком направилась к церкви, но Володя схватил меня за полу куртки, и мне пришлось ему подчиниться. Синицын уже приставал к прохожему, по виду местному жителю, с адресом Черевкина; как всегда, на первый раз нас послали совсем в другую сторону, и только сморщенная бабушка с кошелкой, к которой мы обратились уже чуть ли не в отчаянии, смогла показать нам, где искать нужный дом. Какое счастье, что Старица такая маленькая, думала я.
Собственно говоря, ничего странного в том, что Николай Львович Черевкин, реставратор и живописец, переехал из суматошной столицы в этот старинный город, не было. Я сама, пока мы шли по совершенно деревенского вида проселкам, вдыхая всеми легкими свежайший холодный воздух, решила, что в этом что-то есть. Правда, мне бы уже на второй день тут стало тоскливо, а через неделю я бы умерла от скуки…
Большая изба Черевкина — мне показалось, что это самое подходящее название для его дома, украшенного резными наличниками и перилами — стояла недалеко от одной из церквей — и, как мне чуть позже рассказала Ангелина, принадлежала раньше приходу. Когда-то здесь жил сторож, помогавший приехавшим из столиц интеллигентным охотникам за иконами разворовывать остатки церковной утвари; но еще во времена перестройки его с позором прогнали, и когда Черевкин с семьей приехал сюда, он из полусгнившей развалюхи соорудил себе нормальное и даже красивое жилище.
Все это мне рассказала бывшая Алина пациентка Ангелина, очень милая, но уже поблекшая женщина в черном платке, которая встретила нас на крыльце. За ее спиной из-за двери высовывались светлые детские головки и раздавался ребячий щебет; я никак не могла сосчитать, сколько же деток там пряталось.
Я не стала юлить и представилась Ангелине как сестра Александры Владимировны, которая никак не может успокоиться и все пытается прояснить для себя обстоятельства ее смерти. Удивленная Ангелина пригласила нас войти; мне показалось, что в глазах ее промелькнуло узнавание — но показалось знакомым ей не мое лицо, а синицынское.
Внутри было как в обычной деревенской хате (я сужу об этом по моим родственникам в Тверской губернии), но только очень чисто и вымыто. Ребятишек оказалось четверо — такие же чистенькие, как и все внутри, они были одеты очень просто (впрочем, как и сама хозяйка). Ангелина, торопливо вытиравшая руки полотенцем — чуть не написала рушником — показалась мне больше похожей на простую крестьянку, чем на женщину с высшим образованием, которой она когда-то была. Впрочем, в последние годы она только и делала, что рожала и воспитывала детей, а сейчас работала еще и уборщицей в церкви.
Судя по запуганному виду Ангелины, по ее нервно — суетливым движениям, вряд ли бы мы добились от нее чего-то толкового, и поэтому я обрадовалась, когда минут через пять из мастерской вернулся хозяин вместе со старшеньким, мальчонкой лет тринадцати (очевидно, сыном Ангелины от первого брака). Это был уже очень пожилой человек, с длинными черными с сединой волосами, перехваченными на лбу ремешком, и с совершенно седой бородой, которая придавала ему козлиный вид. Одет он был с претензией на простонародность, то есть рубашка у него не была заправлена в штаны, а поверх ее была надета короткая жилетка; входя, он перекрестился на красный угол, где под образом теплилась лампада, и только потом обратил внимание на нас, смертных.
Мне показалось, что я в этнографическом музее; в то же время, взглянув мельком на Ангелину, я поняла, что она испытывает перед мужем истинный страх Божий.
Мне с первого взгляда Черевкин «не показался»; я понимала, почему Але не нравилась мысль о замужестве Ангелины. Во всем его облике сквозило что-то неприятное; мне несимпатичны были его маленькие глазки, как будто сверлившие меня взглядом, а проглядывавшая на макушке лысина делала карикатурной его прическу древнеславянского ремесленника. Не люблю я современных славянофилов и почвенников — в наш век все это мне напоминает дурно костюмированный бал. И честно говоря, мне стало жаль Ангелину, истощенную постоянными беременностями и родами, — при одном взгляде на ее мужа становилось понятно, что он, как истинно православный, не признает не только аборты, но и контрацептивы.
Это парадокс: милые, симпатичные люди часто при всем старании и желании не могут вам помочь, а те, к которым вы испытываете явную антипатию, вдруг оказываются кладезем полезной информации. Черевкин говорил с нами охотно, память у него оказалась превосходная — и, главное, он ничего не боялся.
— В первый раз я попал в ваше заведение по ошибке. У меня была высокая температура, я выпил какую-то муру — ну и глюки у меня начались. А вот когда пришел вызов из психдиспансера — мне показалось тогда, что Господь обо мне вспомнил. Прищучили меня тогда из-за одной иконы — отреставрировал я ее, а она оказалась краденой. Меня должны были вот-вот посадить — сами знаете, какие тогда были порядки! — но участковый наш психиатр мне все объяснил: теперь, мол, посадить тебя по приговору суда могут только на принудительное лечение, но с таким правонарушением никто и мараться не станет, а если прицепятся — мы тебя на месяц в психушку положим, вот они и отстанут.
— А вас не возмутило, что вас, совершенно нормального человека, записали в шизофреники — просто так, из чувства мести? — не выдержала я.
— Знаете, для человека свободной профессии шизофрения в то время была своего рода убежищем… И чем я лучше, например, чем Зверев или Яковлев?[12]
Это же честью для меня было — присоединиться к избранному обществу…
— Пожалуй, так вы меня сможете убедить, что нарочно дали Сучкову по физиономии — чтобы вас записали в психи?
Черевкин засмеялся; веселье его преобразило, он помолодел — и я поняла, что Ангелина могла выйти за него замуж в свое время и не только от крайней нужды, в нем было что-то такое, что театральные критики называют «отрицательным обаянием». И голос его звучал уже не постно — так монотонно-благостно говорят обычно православные священники — а полнозвучно:
— Вы и про это знаете? Ну, каюсь, был моложе — озорной был. Было за что Сучкову получить эту оплеуху, было! Заслужил он ее. Ну ладно, это дело прошлое!
И, отсмеявшись, он снова вернулся к своему рассказу:
— Меня, конечно, с работы тогда поперли, и ко мне уже наш участковый приходил — за тунеядство грозил выгнать из Москвы; не удалось посадить — так хоть выселить. И тогда мне в голову пришла мысль об инвалидности. Я пошел в диспансер, но мой психиатр, — душевный, кстати, был человек, — объяснил, что это очень сложно. Тогда я пошел обратно к Сучкову — слышал я о нем, что берет. Но Сучков сказал, что сам он сделать ничего не может, может только написать заключение, а оформляет инвалидность ВТЭК. Грех на него наговаривать, деньгами он не взял — отдарил я его старинной иконой, не очень ценной, правда.
А вот втэковская начальница взяла за милую душу — две тысячи рублей, большие по тем временам деньги. И фамилию ее помню — Вешнева.
— Вешнева? Наталья Ивановна?! — воскликнула я, вспомнив холеную начальственную даму, которая произвела на меня такое жуткое впечатление.
— Она самая. Я тогда жил неподалеку от больницы, и она заведовала нашей районной ВТЭК по психической части, а с Сучковым у нее были какие-то завязки. Помалу, говорят, она не брала — только по-крупному.
— А как вы передавали деньги? Через Сучкова?
— Нет, она через Сучкова назначила мне встречу — в парке, как в романах. Мы с ней встретились и пошли гулять по темной аллее, будто влюбленная парочка. Она сначала потребовала три штуки, но я торговался, и сошлись на двух. Вешнева настаивала на том, чтобы деньги вперед, но я ей не верил: отдашь такую крупную сумму, она ничего не сделает, а в суд ведь не подашь! У моей соседки по коммуналке так вышло: она военкому заплатила, а сына ее все равно в Афганистан послали. О рэкете тогда никто и не слышал, да и не по-христиански это. Тогда договорились так: я ей — деньги, она мне — расписку; как только получаю инвалидность — отдаю расписку.
— И она согласилась?
— Она не могла не согласиться: Сучков мне сказал, что они с мужем покупают дачу, и у нее плохо с финансами. На следующий день мы с ней махнулись — я ей толстую пачку денег, она мне — бумажку. Не на меня, между прочим, расписка, а на одну мою медсестру знакомую — она когда-то во ВТЭК работала, это Вешнева настояла, так она чувствовала себя в безопасности. Так вот, все прошло как по маслу, Сучков дал заключение — по-моему, он и сам верил, что я болен, — и мне дали вторую группу, нерабочую. Потом мы с Вешневой снова встретились, в том же месте, и я отдал ей расписку.
— Вы не оставили себе копию?
— Нет. Зачем? Да и нечестно это было бы. Не по-христиански.
— А давать взятку — это по-христиански? — не выдержала я.
— Не по-христиански, за что меня Бог и наказал. Квартиру я, правда, получил, но маленькую, однокомнатную — когда у нас с Ангелиной один за другим пошли дети, нам жить снова стало негде. А статью о тунеядстве вскоре отменили, так что деньги я потратил зря. В конце концов мы уехали из Москвы и осели здесь; слава Богу, он нас вразумил и надоумил, — и он снова перекрестился.
Я к этому времени успела осмотреться; на стенах в большой комнате — горнице? — висели картины на библейские сюжеты; это было не похоже на традиционную религиозную живопись, в них было что-то сюрреалистическое (или шизофреническое?), более всего они напоминали мне работы Отари Кандаурова. Я решила временно отступить в сторону, чтобы позже снова вернуться к интересующему меня предмету:
— Вы здесь работаете как реставратор или больше сами пишете? У вас очень самобытный стиль.
— Мы здесь в основном реставрируем храмы. Вот и мальца учу, и на мой век, и на его работы хватит. А пишу — так, для души. Но я рад, что мы стряхнули скверну большого города со своих пят.
— Я завидую вам, но я сама не смогу избавиться от скверны, пока не узнаю, кто убил сестру. А ее убили, и подтверждение этому — покушения на меня. Вот Владимир Евгеньевич, мой друг и сотрудник, может подтвердить, что это не мои фантазии, а реальный факт.