251. В качестве утопизма политический аспект проекта является более инновационным в том, что он представляет и обсуждает теоретически и с разных точек зрения четыре реальных эксперимента с локальной партиципаторной демократией от Чикаго до Западной Бенгалии252.
Географ и историк-урбанист Дэвид Харви предпринял попытку дерзкого «диалектического утопизма» в «Пространствах надежды» (2000). Предложенная им трансценденция XIX века между марксистской диалектикой истории и утопическими конструкциями, возможно, даже не убедит всех тех, кто изначально предрасположен к подобным идеям. В то время как глобализация, складывающаяся вокруг США, может быть в «беспорядке», расхождения между идеологическими обещаниями и экономической реальностью, или «трудности», которые созданы рыночными эффектами, едва ли создают противоречия в марксистском смысле взаимосвязей, порождающих конфликты253. Тем не менее теоретическая «корректность» здесь не самый важный аспект. Харви, который с гордостью продолжает преподавать «Капитал» Маркса, представляет несколько интересных утопических принципов для «мятежа за работой» и обращается к вдохновленной Беллами утопической прогулке через Балтимор в 2020 году, о которой он мыслит достаточно самокритично254. Когда‐то, в свои самые темные часы, центрально-европейский марксизм породил уникальный шедевр утопического мышления и «предчувствующего сознания», а именно трехтомник «Принцип надежды» Эрнста Блоха, опубликованный в Германии в 1954 году, но написанный гораздо раньше. В общем контексте, однако, жанр не получил особого расцвета на восточной стороне Атлантики.
В 1990‐х годах, когда повсеместно обсуждали «переход», имея в виду движение Восточной Европы от социализма к капитализму, из Бингемтона, штат Нью-Йорк, пришло сообщение, что на самом деле мир переходит не к капитализму, а к чему-то еще, характер чего пока не определен. «Мы живем во время перехода из нашей существующей мир-системы к другой мир-системе или мир-системам», – провозгласил Иммануил Валлерстайн в «Утопистике», работе, задача которой определялась как «трезвая, рациональная и реалистическая оценка социальных систем, их недостатков и областей, открытых для человеческого созидания»255.
Джованни Арриги, который был в Бингемтоне в то же время, занимался параллельным исследовательским проектом, который достиг сходных, хотя, возможно, и более радикальных результатов. Из своего прочтения мир-системной истории Арриги получил три возможных ответа на «затяжной кризис американского режима накопления»256 – во‐первых, что «старые центры» завершают капиталистическую историю «через формирование по‐настоящему глобальной мировой империи»; во‐вторых, возникает новая линия обороны, но ей не хватает необходимых «способностей к ведению войны и построению государства», вследствие чего «капитализм (“противорынок”) отомрет»; и, в‐третьих, что «капиталистическая история также подойдет к концу», сгорев «в пожаре (или лучах славы) нарастающего насилия». Критически значимым элементом мир-системы в этом взгляде является роль ее экономического и политического гегемона. В настоящее время занимающие эту должность США находятся в необратимом спаде с 1970‐х годов. Как и в прошлом, актуальная финансовая экспансия капитализма – это выражение и одновременно двигатель глубокого кризиса существующей мир-системной гегемонии. Капитализм подвергается угрозам с двух сторон: долгосрочного укрепления власти рабочих – через глобальное уничтожение правил и пролетаризацию – и ослабление государств и их способностей защиты капитала и социального посредничества, что явилось результатом дискредитации и делегитимации государственного реформизма (то, что Валлерстайн называет «либерализмом»).
Согласно Валлерстайну, принципиальным механизмом, при помощи которого капиталисты были способны ограничить «политическое давление», вызванное секулярным политическим трендом по направлению к усилению рабочего класса через демократизацию и другие каналы, было «перемещение данных секторов в другие зоны мировой экономики, которые в общем находились в низкооплачиваемых зонах». Но «сегодня проблема в том, что спустя пятьсот лет осталось слишком мало мест, куда можно было бы сбежать»257. Валлерстайн здесь делает реверанс в сторону аргумента Розы Люксембург 1913 года о развале капитализма: «Капиталистическое накопление для своего движения нуждается в некапиталистических общественных формациях, как в окружающей среде: оно прогрессирует в постоянном обмене веществ с этими формациями и может существовать лишь до тех пор, пока оно находит эту среду»258. В то время Люксембург мыслила некапиталистические области как необходимые экспортные рынки и как производителей дешевого продовольствия.
Ни один из этих тезисов не стал общим местом даже среди левых, несмотря на общее интеллектуальное уважение, которым пользовались их авторы. Наиболее весомым, но вряд ли самым убедительным стал аргумент, заключавшийся в том, что сокращение мощи США после достижения ею пика означает системный кризис мирового капитализма. Поздние формулировки Арриги были куда менее апокалиптичными, и постамериканская гегемония стала все больше походить на правду по мере того, как Китай и Индия выступали в качестве ведущих игроков. Огромное исторические значение эстафетной гонки капиталистических гегемонов продолжает безоговорочно приниматься – с Фернана Броделя, – вместо того чтобы представить неопровержимые аргументы (пока еще) не убежденной аудитории. Сравнительный анализ транзитов в работе «Хаос и управление в современной мир-системе» Джованни Арриги и Беверли Сильвер заканчивают, подтверждая свою точку зрения рядом вещественных аргументов, предположениями о возможных импликациях нового перехода, одновременно не предсказывая никакого необходимого уничтожения капитализма259. Валлерстайн остается верен перспективе долгосрочного перехода, но его аналитическое внимание, похоже, концентрируется на глобальной геополитике следующих 20 лет, а не на системном исчезновении существующего порядка260. В сопоставимом подходе египетский экономист Самир Амин в своей недавней книге «За пределами гегемонии США» (2006) представляет трезвый анализ, совмещенный с прагматичной левой геостратегической программой. Последний шаг в сторону от капиталистической мир-системы к геополитике и геоэкономике был предпринят разве что поздним Андре Гундером Франком, всей его жизнью как академического еретика и иконоборца: «Лучше забудьте об этом [капитализме] и присоединяйтесь к нашему исследованию реальности универсальной истории»261.
Класс, ранее входивший в число наиболее важных понятий в левом дискурсе, в последние годы был вытеснен – отчасти, по иронии судьбы, благодаря поражению левых в капиталистической классовой борьбе, но также и потому, что траектории развития постиндустриальной демографии пошатнули его старые центральные теоретические и географические позиции. Класс выстоял, но потерял свое место, а его философское право на существование постоянно подвергается сомнению. Проблематизация классовой идентичности как классового действия, проистекающего прямо из опыта, что утверждал Эдвард Томпсон в своей блестящей и крайне влиятельной на протяжении двух десятилетий работе «Становление английского рабочего класса» (1963), и указание на важность конкурентных интерпретаций и дискурсивной политики, как это делали Гарет Стидман Джонс и Джоан Скотт в 1980‐х годах, изначально была способом заострить фокус классового анализа. Но 20 лет спустя два видных историка, которые принимали участие в «культурном повороте» социальной истории, сочли необходимым обратиться к своим коллегам с просьбой официально признать «устойчивость класса как додискурсивной или недискурсивной формации»262.
Класс остается центральной категорией в нескольких областях: мейнстримной социологии; традиционном англо-саксонском дискурсе неравенства, как часть не допускающей исключений триады класса, гендера и расы; исследованиях по социальной философии; вдохновленных Бурдьё последних исследованиях культурных практик потребления (Майкл Савадж и др.). Но большинство связей между дескриптивным мейнстримом, с одной стороны, коллективным социальным действием и радикальным теоретизированием по поводу такого действия – с другой, были разорваны.
Внешние социальные признаки класса стали практически неузнаваемыми после того, как они оказались в кислотной среде рафинированной политики, как в политической философии дискурсивной гегемонии, разработанной Эрнесто Лакло и Шанталь Муфф в книге «Гегемония и социалистическая стратегия» (1985), возможно наиболее интеллектуально сильном вкладе в постмарксистскую политическую теорию. Таким образом, к примеру, Лакло отвергает подход Славоя Жижека к классу и классовой борьбе как к «простой преемственности догматических допущений»263. «Антагонизм» становится новым центральным понятием.
Политическая философия Лакло была развита в его недавней работе «О популистском разуме» (2005), которая сводит воедино его старые интересы в перонизме и латиноамериканском популизме, его постмарксисткой политической философии и новом погружением в Лакана. Временами это тяжелое чтение, так как философии не удается предоставить никаких инструментов для анализа актуальных процессов социальной мобилизации или объяснения различных результатов в терминах «класса» или «народа». Связь с внешним миром осуществляется лишь через выбранные иллюстрации. Вместе с тем за пределами