Как-то бабушка получила письмо из Ленинграда, прочитала его, усмехнулась, задумалась ненадолго. Алевтина спросила:
— От кого это, бабушка?
Бабушка помялась немного.
— Если хочешь, прочитай…
«Дорогая Аллочка, — читала Алевтина. — Я узнал о твоей потере, и захотелось сесть и сразу же написать тебе. Я тоже похоронил жену, дети мои, их у меня двое, разъехались кто куда. Я — одинок, и ты, надо думать, одинока. Давай соединим наши жизни, будем вместе до конца. Я тебя всегда любил и, когда женился, все равно любил и всегда помнил, ты для меня самое дорогое воспоминание, моя неосуществленная любовь».
Ниже стояло:
«Жду ответ, прилагаю мой адрес. Твой…»
Подпись была неразборчива.
— Кто это? — спросила Алевтина.
— Там один, врач-хирург, — ответила бабушка. — Мы с ним вместе работали в войну, в госпитале.
— Какой он из себя?
— Не помню, — ответила бабушка, и Алевтина поняла, она говорит совершенно искренне. — Такой какой-то белобрысенький, — задумчиво произнесла бабушка. — И длинный, куда длиннее меня…
— Он тебя, видно, любил, — сказала Алевтина. — И теперь тоже любит…
Бабушка махнула рукой:
— Какое там любит, наверно, забыл уже давно.
— А вот и не забыл, — возразила Алевтина.
— Ну хорошо, пусть не забыл, — согласилась бабушка. — Но о какой уж теперь любви может идти речь, когда нам обоим без малого полтораста? Просто, наверно, хочет как-то спастись от одиночества.
— А ты не хочешь спастись от одиночества? — спросила Алевтина, затаив дыхание ждала ответ: как бы там ни было, она не хотела бы расстаться с бабушкой, ведь, если бы бабушка откликнулась на это письмо, она, наверно, уехала бы от них…
— Разве я одинока? — спросила бабушка.
Алевтина была привязана к ней, пожалуй, больше, чем к родителям. И гордилась ею: ни у кого не было такой бабушки, такой красивой и такой умной, всеми уважаемой, кроме того, храброй, ведь ее наградили в войну орденом Красной Звезды и медалью «За боевые заслуги».
И дедушка тоже был храбрый, имел много орденов, был сильно ранен на фронте. Жаль, что Алевтине так и не привелось видеть и знать его.
Окончив школу, Алевтина не раздумывая подала заявление в 1-й мединститут. В этом институте когда-то училась бабушка.
Хотя Алевтина с детства мечтала стать врачом, она никак не могла решить, какую избрать специальность — хирурга, или терапевта, или педиатра.
— На четвертом курсе решишь, — сказала бабушка, — но имей в виду, решения своего уже не меняй. Поняла?
— Поняла, — сказала Алевтина.
— И вот еще что, — добавила бабушка, — экзамены в медицинском институте трудные, надо готовиться по-настоящему, не халтурить. А я за тебя никого просить не собираюсь, хотя у меня и есть там кое-какие знакомые, но просить не буду. Так и знай!
— И не надо, — сказала Алевтина. — Сама пробьюсь, без всякой помощи со стороны.
Однако она была с ленцой, кроме того, кругом было столько соблазнов: цирк, куда одна из ее подруг постоянно доставала билеты, пляж в Серебряном бору, пляж в Химках. А тут еще нагрянул Международный кинофестиваль, как устоять, когда предлагают билет на самый что ни на есть замечательный, сногсшибательно интересный фильм?
Она недобрала трех баллов и таким образом не выдержала экзаменов.
— Я не ждала ничего другого, — заключила бабушка. — Если человек бежит утром на пляж, а вечером в кино, какой же будет толк?
— Что же делать, бабушка? — спросила Алевтина.
— Пойдешь работать, — сказала бабушка. — Сперва поступишь в медучилище, а потом пойдешь работать.
— Куда? — спросила Алевтина.
— В любую больницу. Кстати, я не чета тебе, в войну окончила два курса мединститута и работала все годы сестрой…
Лицо Алевтины чуть оживилось:
— Значит, я буду так, как ты, работать сестрой?
— Так, как я, — ответила бабушка.
И вопрос был сразу решен.
Прошло несколько месяцев с того дня, как Алевтина начала работать в терапевтическом отделении больницы одного из районов Москвы.
Как-то бабушка спросила ее:
— Будешь снова готовиться в вуз?
— Пожалуй, пропущу год, — сказала Алевтина. — А может быть, даже два года.
Бабушка улыбнулась.
— Чего тут смешного? — удивилась Алевтина.
— Ровным счетом ничего, — ответила бабушка. — Просто я ждала такой вот ответ и никакого другого.
Еще тогда, когда Алевтина училась на курсах сестер, она не раз говорила бабушке:
— Я и не думала, что это так интересно.
— Выходит, ты не жалеешь, что будешь сестрой?
— Нет, не жалею.
— Я так и знала, — говорила бабушка, — потому что мы с тобою поразительно похожи. Я бы тоже сказала точно так же. Между прочим, то, что ты поработаешь сестрой, совсем неплохо скажется на твоей последующей работе. Для врача, поверь, это хорошая закалка!
Как Алевтина ожидала, так и получилось: работа оказалась ей по душе.
Она ловила себя на том, что даже дома все мысли ее были там, в отделении, где, кажется, она уже знала всех больных, какие были, их недуги, их заботы, надежды, знала, о чем они говорят, как относятся друг к другу, любят ли своего лечащего врача и какому врачу доверяют больше.
Прямая от природы, не любившая и не умевшая кривить душой (вся в бабушку), она неподдельно дивилась, слыша от какой-нибудь сестры: устала, надоело, да ну их в болото, всех этих нытиков и маразматиков, сами не живут и другим не дают…
Так нередко говорила Вика Коршунова, работавшая с Алевтиной в одну смену.
Некрасивая, с большим, лягушачьим ртом и неровной кожей, Вика решительно отвергала свою непривлекательность и вела себя, по выражению санитарки няни Киры, словно первая девка на селе.
— Ну что ж? — говорила Вика. — Что в том дурного? Да, я лишена комплексов, потому что уверена в себе. А разве это плохо?
Вика была раздражительна, нетерпима, иной раз вбегала в дежурку, резко выдергивая сигарету из пачки.
— Не могу! До чего же они мне все обрыдли! — Быстро, нервно затягивалась. — Черт бы их всех побрал!
Алевтина каждый раз удивлялась, даже сердилась:
— Как ты можешь так говорить?
— А тебе что, никак жалко их? — спрашивала Вика.
— Конечно, жалко.
— Вот и жалей всех и каждого на здоровье!
Выкурив сигарету, а иной раз и две подряд, Вика отходила душой и уже почти добродушно заявляла:
— Ладно, пойду к своим нытикам-склеротикам-диабетикам…
Вика безукоризненно знала свое дело и заслуженно считалась лучшей сестрой отделения.
Она умела превосходно делать уколы, мгновенно находить вену, безболезненно вводить любой раствор, молниеносно менять постельное белье у тяжелых больных, так, что они даже порой не чувствовали, как их трогают.
Алевтина была далеко не такой умелой, но ей было жаль каждого, кто бы он ни был: старый, молодой, симпатичный или отталкивающий. Всех до одного.
Ей хотелось, чтобы они все поправились — старая учительница Елизавета Карповна Мотылькова, изглоданная страшной своей болезнью, студент строительного института Вадик Серпуховской, заболевший крупозной пневмонией, даже скандального старика Ямщикова из пятой палаты и того она жалела, и того желала видеть поправившимся.
Скандальный старик Ямщиков громко делился с соседями:
— Вы как хотите, а я выпишусь. Прямо на этих же днях. Ну их всех к чертовой бабушке, докторов-профессоров! Поеду-ка я к брату в деревню, буду пить там молоко, увидите, через месячишко вот такой стану, весь раздуюсь! У нас знаете какое молоко? Почище водки в нос шибает, сплошное здоровье!
Глубоко запавшие глаза его пылали лихорадочным огнем, туго обтянутые желтоватой кожей щеки глянцево блестели. Прямые редкие волосы плотно облегали плоскую его голову.
Алевтина старалась не глядеть на Ямщикова, чтобы он по ее глазам не понял, до чего же ей жаль его.
Вика Коршунова как-то сказала:
— Если живешь на кладбище, всех не оплачешь.
— Мы не живем на кладбище, — возразила Алевтина. — Мы, напротив, должны стремиться, чтобы все наши больные стали здоровыми!
Вика усмехнулась:
— Какую еще байку сумеешь сочинить, ангел нерукотворный? — Потом сказала серьезно: — Я свое сердце на замок запираю и никому не даю открыть.
— А я не могу так, — печально призналась Алевтина. — И не хочу, кстати.
— И напрасно, — заключила Вика. — Изведешь себя попусту, а зачем?
Но Алевтина ничего не могла с собою поделать.
Смотрела на Ямщикова, рассуждавшего вслух о деревне, где, он считал, ему суждено безусловно поправиться от деревенского воздуха и от молока, на старую работницу шелкоткацкой фабрики Крапивину, огромную, всю налитую нездоровым жиром, тоже строившую планы, как она обменяет свою комнату и будет жить вместе с овдовевшей своей подругой в отдельной двухкомнатной квартире.
— Мы с моей подругой у нас на фабрике тридцать пять лет вкалывали, в одном цехе, — рассказывала Крапивина.
«У нас на фабрике» — была любимая присказка Крапивиной. Она рассказывала, как обставит отдельную квартиру, какие купит занавески на окна, что за клеенку постелет на стол в кухне, что за обои достанет в одном фирменном магазине, в котором у нее есть «один знакомый человечек»…
Сильнее всех Алевтина жалела Елизавету Карповну Мотылькову, старую школьную учительницу. Может быть, потому, что знала: болезнь Елизаветы Карповны самая что ни на есть страшная и ей уже не суждено поправиться. Никогда в жизни.
Потом, и сама Елизавета Карповна нравилась Алевтине: маленькая, очень худая, в чем только душа держалась, на тонком, с кулачок лице большие светло-голубые глаза. И улыбка — совершенно детская, обезоруживающе нежная и какая-то такая беззащитная.
Она старалась никого не беспокоить, почти не жаловалась, не закидывала врачей расспросами о себе, как это делали многие больные, не мучила сестер бесконечными требованиями и придирками.
Алевтина спрашивала ее:
— Хотите обезболивающий укол?
— Подожду, — отвечала она извиняющимся тоном, словно боялась рассердить Алевтину своим отказом. — До вечера далеко, а такой укол хорошо бы на ночь оставить.