Она делала вид, будто ее сердят его слова.
— Будет тебе, ну, чего придумываешь, в самом деле? — Но от себя не могла скрыть: непритворно радовалась тому, что он говорил.
Не ожидала, что привяжется к нему так сильно. Не стесняясь, спрашивала:
— Неужели, когда кончится война, мы с тобой расстанемся навеки?
— Зачем ты так, Сима? — отвечал он. — При чем здесь «навеки», когда мы все не навеки?
Пытался отшутиться, но она оставалась серьезной, неулыбчивой, а он, подобно большинству мужчин, не признавал никаких кардинальных перемен в жизни, не любил, просто на дух не выносил выяснения отношений.
— Пусть сперва кончится война, — говорил.
И она надеялась, ночами подолгу не спала, все представляла себе, как-то они заживут с Васей на гражданке, заживут открыто, не таясь, ни от кого не прячась.
Он, к слову, не пытался скрыть от нее ничего. В первый же день рассказал: женат, двое детей, жена педагог в школе.
— Красивая? — спросила Сима, ждала затаив дыхание: что-то он скажет?
— Вроде бы неплохая, — ответил он.
— Покажи карточку, — попросила она.
Ответ его обрадовал Симу:
— Нет у меня ее карточки.
— Нет? — Сима не сумела скрыть своей радости: стало быть, не очень-то он любит свою жену, если не хранит при себе ее карточки.
— Я тебе лучше своих ребятишек покажу, — сказал он.
Ребятишки, девочка лет девяти на вид и мальчик, года на три, на четыре младше ее, походили на отца, большеротые, лобастые, у обоих одинаково горячие, должно быть, темно-карие, как и у него, глаза, широко вырезанные, открытые.
— Хороши у меня наследники? — спросил он горделиво.
— Хороши.
Сима покривила душой, слукавила: ребята ей совсем не понравились, но зачем же обижать его? Наверно, ему собственные дети кажутся лучше, красивее всех.
И все-таки, несмотря ни на что, она задумала отбить его от семьи. Разве так не бывает? Ее собственный дядя, брат мамы, уже немолодой, за тридцать, взял да и бросил свою жену и сына, ушел к другой женщине. Сима видела ее как-то: ничего особенного, женщина как женщина, а вот, поди ж ты, сумела настоять на своем, увести от жены и сына. Неужели она, Сима, так не сумеет?
…В дверь постучали. Вошла молоденькая сестра в бледно-голубом халате, улыбнулась заученно-ласково:
— Пани к доктору, на пятый этаж, кабинет пятьсот семь.
— Хорошо, — сказала Серафима Сергеевна, — сейчас иду.
Доктор, моложавый, очень важный на вид, лоб озабоченно нахмурен, брови сдвинуты домиком, долго, пытливо расспрашивал ее о болезнях, которыми она когда-либо болела, хотя перед ним лежал ее лечебный лист, в котором все было подробно описано. Но, может быть, он не мог разобрать почерк регистратора?
— У меня изрядный букет хвороб, — сказала Серафима Сергеевна.
Не поднимая головы, молодой врач хмуро кивал, а сам писал что-то на большом листе бумаги шариковой ручкой красивого изумрудного цвета.
Он немного походил на Олега, ее бывшего зятя, с которым дочка прожила около полутора лет.
При мысли о дочке сердце ее сжалось.
Как-то она там, без нее? Такая неумелая, несмотря на свои годы, такая какая-то незащищенная, хотя и кажется с виду строптивой, ершистой, но на самом-то деле во многом совершенно беспомощная…
Дочку звали Васена, но Серафима Сергеевна звала ее Вася, и все, кто ее знал, также звали Васену Васей.
«Когда-нибудь, — думала Серафима Сергеевна, — когда-нибудь я расскажу ей о Васе, которого я любила и с кем не пришлось жить вместе».
Но вот дочь выросла, стала взрослой, даже очень взрослой, а она, мать, так и не рассказала ей ничего. Может быть, потому, что дочь, она заметила, сильнее привязана к отцу, чем к ней.
— У вас есть дети? — спросил молодой доктор.
— Есть, — ответила она. — Дочь.
Акцент у него был резкий, так обычно говорили по-русски немцы, словно рот набит камешками.
— Что делает ваша дочь?
— Она артистка.
Лицо доктора чуть оживилось. Должно быть, ему нравятся артистки.
— Артистка, — повторил он, впервые глянув на Серафиму Сергеевну светло-голубыми, почти прозрачными глазами. — Это хорошо.
И опять стал писать, опустив голову.
Снова вошла давешняя сестра, доктор сказал ей что-то по-чешски, сестра кивнула, потом взглянула на Серафиму Сергеевну.
— Теперь идемте ко мне, я дам вам талончики на процедуры…
«Ну и ну, — подумала Серафима Сергеевна, получив от сестры кучу разноцветных талонов. — Болячек у меня и в самом деле воз!»
А когда-то, в юности, она не понимала, что такое, скажем, зубная боль. Да, вот так вот, не понимала!
— Как может болеть кость?
Комбат смеялся. Удивительный у него был смех, раскатистый, что называется — от души, услышишь — сам невольно засмеешься.
— Чудик ты зеленый!
Так он называл ее часто. Чудик зеленый…
— Почему зеленый? — спрашивала она.
— Ну, если хочешь, голубой, — отвечал он, — или малиновый с искрой.
А еще он звал ее неведомо почему: «Фонариков», «Махоркин», «Курнопяткин» и уж совсем для нее одной, чтобы только она одна слышала: «Любименький мой».
С нею он окончательно раскрывался, бывал таким, каким не бывал ни с кем, — доверчивым, расслабленно-мягким.
— Наверно, ты здорово устаешь? — спросил он ее однажды.
— Есть такое дело, — ответила она. — А почему ты спрашиваешь?
Он вглядывался в ее лицо с какой-то горькой озабоченностью.
— Бледненькая ты стала, в чем только душа держится…
Она сказала нарочито бодро:
— Ничего. Как-нибудь выдюжу…
Но его не обманул веселый, беспечный тон.
— Война не для женщин, — сказал он тихо.
— Только сейчас понял? — спросила она.
— Не только сейчас, — ответил он, продолжая вглядываться в ее и в самом деле побледневшее за последнее время лицо.
А она подумала:
«Сказать сейчас или пока лучше ничего не говорить?»
Решила промолчать, сказать позднее, тогда, когда война кончится.
Теперь уже всем думалось, война вот-вот кончится.
Но до Победы прошло еще целых шесть месяцев.
Сима все решала: сказать или не стоит? Как лучше? Если сказать, может быть, он скорее порвет все прошлые связи и уйдет к ней? Ну, а вдруг почему-либо испугается? Что тогда делать? С кем посоветоваться?
В Москве у нее осталась мама. Вот уж кто никогда не мог бы дать нужный совет. Она была робкая, забитая, часто начинала беспричинно плакать, глядя на дочь.
— Глаз от тебя не оторвать, до того хороша!
И плакала все сильнее, все горше.
Поначалу Сима возмущалась:
— Что ты все плачешь, мама? К чему это?
Мама отвечала:
— Все к тому же.
Слезы текли по ее увядшим щекам. Глаза, некогда красивые, становились красными, распухшими.
Впрочем, и без того было понятно: мама плакала оттого, что ее жизнь сложилась неудачно, хуже трудно придумать — муж умер совсем молодым, она осталась с крохотным ребенком, без работы, без специальности, и теперь, когда дочь уже выросла, расхорошилась, с каждым днем становясь все красивее, все ярче, она стала непритворно бояться, что и Симина жизнь, несмотря на красоту, может так же неудачно сложиться.
Сима не советовалась с мамой, идти ли ей на фронт. Как-то вернулась поздно вечером, спустя неделю после начала войны, сказала:
— На днях ухожу.
— Куда? — спросила мама.
— На фронт, — ответила Сима.
Еще года за три до войны мама Симы устроилась сестрой-хозяйкой в подмосковный санаторий.
— Ты? На фронт? — переспросила мама. — А как же я?
В глазах мамы привычно блеснули слезы. Сима молча обняла ее, словно младшую, более слабую, прижала к себе, стала тихо гладить по узким, неспокойным плечам.
— Я не могу иначе.
— Почему не можешь? — всхлипнула мама.
— У нас весь курс подал заявление, все решили пойти на фронт.
Сима была студенткой четвертого курса института иностранных языков, ее сразу же определили сотрудником седьмого отдела.
Седьмой отдел объединял переводчиков, которые проводили допросы пленных и переводили захваченные у противника документы.
— А вдруг тебя убьют, — сказала мама, слезы с новой силой хлынули из ее глаз.
— Меня не убьют, — твердо заверила Сима маму, словно ни на секунду не сомневалась, что наверняка уцелеет. — Как это можно меня убить? Подумай сама: меня — и убить?
Спросила просто, с улыбкой, глядя на маму прекрасными своими, чуть прикрытыми ресницами глазами, мама схватила ее за руку, прижалась к руке щекой.
— Девочка моя, я без тебя не сумею жить!
Сима не ответила ей, как не слышала.
— Я получу звание, — сказала. — На первых порах младший лейтенант. Потом видно будет, может быть, дадут новое звание…
Мама поняла: Сима сейчас далека мыслями от нее.
— Некоторые из нас будут вести пропаганду среди солдат противника, — продолжала Сима.
— Что это значит — вести пропаганду? — испуганно спросила мама.
— Они будут уговаривать в рупор немецких солдат, чтобы перешли на нашу сторону…
— И ты тоже будешь уговаривать? — спросила мама, мысленно представив себе, как ее дочка где-то в чистом поле одна-одинешенька кричит, приставив к губам рупор, похожий на громкоговоритель, а немецкие солдаты между тем целятся в нее…
— Я не буду, — с сожалением ответила Сима. — Это уже совершенно точно, что я не буду.
— И то хорошо, — пробормотала мама.
Они не спали до самого утра.
Мама заявила:
— Я ни в какую эвакуацию не поеду.
— Будешь работать в своем санатории? — спросила Сима.
— Какие теперь санатории, — мама вздохнула. — Говорят, у нас будет вместо санатория госпиталь… — Помолчала и добавила: — Там для меня тоже найдется работа.
Так и получилось. Санаторий в скором времени был преобразован в госпиталь, Симину маму назначили кастеляншей. А Симу отправили на Северный фронт. И там она встретилась с Василием Соловьевым, новым комбатом, назначенным в часть вместо убитого командира, и ему суждено было стать самой большой, первой, главной любовью ее жизни.