От мира сего — страница 57 из 92

Пожилые и молодые, разноязыкие, оживленные, весело болтавшие на непонятном языке или же молча шагающие, углубленные в свои мысли.

Пробежала мимо группа школьниц в ярких ветровках, ноги обуты по последней моде, в толстые шерстяные носки и кроссовки. Светловолосые, румяные, они все казались неоспоримо хорошенькими в сочном цветении неподдельной молодости.

Пробежали, скользнули по ней беглым взглядом, скрылись за углом.

Серафима Сергеевна подумала: должно быть, они ее и не запомнили, даже наверняка не запомнили, далась им эта немолодая тетка, неторопливо идущая к своему источнику. Но, может быть, кто-либо из них, этих юных воительниц, уверенных в своем превосходстве над всеми, когда-нибудь, неожиданно для себя вдруг мысленно увидит ее лицо мимоходом, удивится печальному взгляду и, само собой, снова забудет о ней, как не было ее никогда…

Ей представилась, должно быть, лишенная забот, исполненная постоянной радостной надежды жизнь этих девочек, у которых и вправду еще так много всего впереди…

Впрочем, может быть, у них тоже свои проблемы? Свои трудности, свои печали? И так случается.

Она вернулась к себе уже перед самым обедом. На столе лежало неоконченное письмо.

Она села, приписала:

«Сегодня в первый раз попила водички. Когда-то, в войну, когда тебя, моя дорогая, и в помине не было, я тоже как-то выпила воды, даже, кажется, из этого же самого источника. Мы тогда стояли недолго в городе, и я переводила допрос пленных гитлеровцев. Один из них, как сейчас помню, худой, лицо шафранного цвета, глаза воспаленные, словно не спал целый месяц, попросил меня — нельзя ли ему спуститься к источнику, выпить воды. У него больная печень, а карлсбадская вода — чудодейственна.

Я спросила следователя, проводившего допрос, и он разрешил немцу спуститься вниз, разумеется под охраной. До сих пор, кажется, вижу, как обрадовался этот немец. Наверное, он и в самом деле был тяжело болен».

* * *

На следующий день процедур не было — воскресенье. Однако Серафима Сергеевна не разрешила себе ни одной лишней минуты проваляться в постели. Режим следовало выполнять строго — вставать в шесть сорок пять и сразу же на водопой. Потом уже завтракать.

С утра неожиданно заморосил дождь и так же неожиданно, что называется, ни с того ни с сего перестал, прояснившееся небо светло повисло над горами в золотистой непрочной зелени.

Дорожки в лесу были усыпаны увядшими листьями, листья все время шуршали, как бы переговариваясь о чем-то, то ли удивляясь, то ли возмущаясь чему-то, время от времени налетал ветер, поднимал кверху листья, и они слабо кружились в воздухе, потом снова падали на землю.

Нельзя было не дивиться неистовой щедрости природы, густо озеленившей весной деревья, а осенью засыпавшей землю сплошным лиственным покровом.

Серафима Сергеевна шла в гору, по своей привычке заложив руки за спину. Ей казалось, если руки заложены за спину, идти легче, так когда-то говорил Вася.

До чего же глубоко, сильно вошел он в ее жизнь, этот человек, которого так и не пришлось больше увидеть!

Серафима Сергеевна прошла еще немного вперед, потом остановилась, задыхаясь.

«Ну, мать моя, — подумала насмешливо, — вообразила себя молодой и пошла-поехала прямехонько в гору. Не слишком ли быстро для твоих солидных лет, да еще в первый раз?»

Серафима Сергеевна редко упускала случай подшутить над собой, высмеять какие-то свои слова или поступки. Ее муж говорил, бывало:

— Выходит, ты, Симочка, умная потому, что только умные по-настоящему люди не страшатся подсмеиваться над самими собой.

Вдалеке виднелась скамейка, окрашенная в ядовито-изумрудный цвет. Серафима Сергеевна дошла до нее, с удовольствием села. Потом откинулась на спинку скамейки, вытянула ноги. Как хорошо вот так вот бездумно сидеть в осеннем лесу, согретом последним теплом солнца…

Какой-то седой человек в легком плаще медленно прошел мимо, рассеянно глянул на нее, потом внезапно повернулся, подошел, сел с нею рядом.

Она покосилась на него и вдруг замерла, не веря себе. Опять вгляделась, уже не боясь показаться смешной или странной. И он тоже смотрел на нее пристально, очень серьезно. Узнал.

Сказал первый:

— Ну, здравствуй, Симочка.

— Здравствуй, — ответила она.

— Вот и встретились, — сказал комбат.

Нет, не прошли для него даром эти сорок минувших лет. Откровенно, не таясь, она разглядывала его усталые, как бы ставшие меньше и уже глаза, морщины на лбу и возле рта, впалые щеки.

Он был без шапки, когда-то белокурые, мягкие, чуть вьющиеся его волосы стали совершенно седыми, а лицо, всегда отличавшееся здоровой смуглостью, теперь желтовато-горчичное, казалось изможденным в ясном и четком свете осеннего солнца.

Впрочем, может быть, и она тоже показалась ему изменившейся, не похожей на того Махоркина-Фонарикова, которого он знал когда-то?

Он будто бы прочитал ее мысли, сказал:

— А ты вроде бы не так уж изменилась.

— Будет тебе, — остановила она его. — Уж так уж не изменилась…

Он улыбнулся. Совершенно так, как когда-то, одними глазами, а рот оставался неподвижным, только крохотная ямочка появилась в углу рта.

— Ну, если хочешь, немного.

— Нет, — сказала она почти строго. — Очень много, сама знаю. И болезней теперь у меня — целый короб.

Он усмехнулся:

— Кабы ты знала, сколько у меня хвороб. Потому и езжу сюда, в Карловы-Вары, каждый год.

— А я здесь впервые с войны.

Он встал, протянул ей руку.

— Пойдем пройдемся еще немного, тут чуточку в гору, а потом уже пойдет гладкая дорога.

— Пойдем, — согласилась Серафима Сергеевна.

Пока они поднимались наверх, он молчал, понимая, что, идя вверх, ей разговаривать трудно.

Потом вышли на прямую дорогу. По обеим сторонам стояли огромные сосны, кое-где между соснами были вкраплены дубы и ясени в увядшей листве, и вдруг, неожиданно, как оазис в пустыне, зеленый островок крапивы.

Крапива широко разрослась, будто назло всему осеннему, неумолимому умиранию.

— Погляди, что за прелесть, — сказала Серафима Сергеевна.

Он остановился рядом с нею.

— А ведь, в сущности, злая трава.

— Злая, но жизнелюбивая, — сказала она.

— Что есть, то есть, жизнелюбивая, — сказал он. — Кажется, она нарочно зеленеет, плевать, что уже октябрь, а она себе радуется жизни — и дело с концом!

Дело с концом…

Так он говорил когда-то. И она от него научилась, взяла на вооружение эти три коротких слова.

Очень хотелось знать, как он живет. Счастлив ли? Доволен ли жизнью?

И опять он угадал ее вопрос.

— Я теперь живу в Миассе, есть такой городок на Южном Урале, недалеко от Челябинска. Не слыхала небось?

— Представь, слыхала.

— Так вот, я там. Работаю на заводе сменным инженером.

— Не хочешь на пенсию?

Он покачал головой:

— Сказать по правде, не хочу, но, кажется, собираются меня вытеснить. Молодым место требуется.

— Ты там с семьей живешь?

— С семьей. С дочкой, с ее мужем и с внуками.

— С Леной, — сказала Серафима Сергеевна.

— С Леной, — повторил он. — Сын уехал на Восток, стал там дизелистом, уже свою семью завел. Иногда пишет нам с Леной, он к Лене привязан сильно, моя жена умерла в прошлом году, а перед тем несколько лет тяжело болела.

Тогда, в то памятное пасмурное утро, Лена проводила Симу на вокзал. Стояла на перроне, тоненькая, не по годам вытянувшаяся, смотрела снизу вверх темными, отцовскими глазами. Сима стояла у окна. Лена что-то сказала. Сима не расслышала, поезд медленно тронулся, Лена побежала по перрону, вдоль поезда, не отрывая глаз от окна, в котором стояла Сима. Потом скрылась из виду, как не было ее никогда.

Сима отвернулась от окна, опустила руку в карман, нащупала что-то твердое, круглое, то были три вареные картошки, обернутые в листок, вырванный из тетради.

Когда она вернулась в Москву, мама спросила:

— Как, увидела, кого хотела?

— Нет, — ответила Сима. — Она уехала куда-то.

— Жаль, — сказала мама. — Напрасно, выходит, съездила.

Больше никаких разговоров не было.

Спустя примерно три или четыре дня Симу вызвали для телефонного переговора в почтовое отделение. Пришлось ждать довольно долго, наконец его голос, глуховатый, перебивающий самого себя:

— Махоркин, чудо мое, как же это ты догадалась приехать ко мне?

Она помедлила, прежде чем сказала:

— Может быть, лучше, что тебя не было.

— Чем же лучше? — удивился он. — Я же тебя так и не увидел!

Она не ответила ему.

— Что же ты молчишь? Ты меня слышишь? — спросил он.

— Очень плохо слышно, — сказала она.

— Слушай, Махоркин! — закричал Вася. — Я тебе напишу, ладно?

Она промолчала, как не слышала.

Он снова крикнул:

— Махоркин, любименький мой…

И не докончил. Вмешалось металлическое контральто телефонистки:

— Разговор окончен.

И — щелчок в трубке. Будто все погасло.

Прошло еще несколько дней. Наконец письмо от него. Первое за все время.

«Я не писал тебе потому, что боялся. Очень боялся, признаюсь сразу, за себя, за то, что не выдержу, отрублю все канаты, сожгу все корабли. Сколько раз, если бы ты знала, я хотел написать тебе, сколько раз решал: все, конец, сейчас все выскажу, поставлю все точки над „i“ — и все-таки не решался. Уж очень жалел ребят, они меня так ждали…»

Первое ощущение — счастье. Вот оно, долгожданное письмо! От любимого, от самого дорогого человека на земле. Это его рука выводила торопливые, бегущие книзу строчки, его рука писала слова, которые так хотелось услышать.

«Пиши мне. И мы договоримся, я приеду, тогда решим как все будет. Одно ясно для нас обоих: мы должны быть вместе, всегда, навеки, всю нашу жизнь».

Сима несколько раз перечитала письмо, пока не заучила его наизусть. Он любит, любит, он думает о ней, он решился на все, он хочет приехать и потом уже жить вместе всю после дующую жизнь.