Шли годы, ей не раз представлялась возможность уехать за границу, она была совершенно одинока, все ее родичи давно уже осели в Париже, они звали ее к себе в Париж, но она сказала раз и навсегда:
— Никуда из России не поеду, на чужбине мне делать нечего…
Луговской остановился. Мы остановились вместе с ним. Он подумал немного, стал читать своим густым, как бы проникающим в самую душу басом:
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край, глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид».
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернила скорбный дух.
— Это Ахматова, — живо отозвалась я.
Луговской кивнул.
— Верно, Анна Ахматова, стихотворение написано в семнадцатом году.
Он помолчал немного.
— Я часто перечитываю стихи Анны Андреевны, это стихотворение как-то удивительно подходит моей арбатской дворянке.
— Где она живет? — спросил Сережа.
— Все там же, в особнячке, в арбатском переулке, там она прожила свои юные годы, только занимает теперь не весь этаж, как когда-то, а маленькую, при кухне, комнатку. Я ее спросил, не тесно ли ей, она ответила: «Мне хватает квадратных метров, много ли мне надо? Ведь я в Москве, на родине, у себя дома, а это уже счастье!»
— Сколько ей лет? — спросил Сережа наивно.
Луговской холодно ответил:
— Не знаю, не интересовался.
Помедлил и добавил:
— На таких, как Мария Аристарховна, земля держится.
— Неужели? — удивился Сережа, подмигнув мне, но Луговской строго повторил:
— Да, именно так: на таких, как она, земля держится! Она для меня — да и не только для меня — олицетворение подлинного, без фанфарных слов и пышных излияний патриотизма в самом высоком значении этого слова. Вот вам, кстати, еще один пример: у нее оставались картины, принадлежавшие некогда ее знаменитому деду, дед любил коллекционировать картины русских художников, там были Серов, Айвазовский, Федотов, Левитан, Нестеров. И все эти сокровища она подарила московской Третьяковке и Русскому музею в Ленинграде. А ведь, поверьте, она далеко не богата, могла бы продать картины, получила бы немалые деньги, хватило бы на все оставшиеся годы…
Мы прошли через весь Арбат, до самой Смоленской площади. Я спросила Луговского:
— Наверное, она была очень красивая?
— Кто? — переспросил Луговской. — Вы имеете в виду Марию Аристарховну?
— Да, ее.
— Возможно, — согласился Луговской. — У нее, если вы заметили, и теперь такие выразительные, яркие глаза. Я ее застал уже сильно пожилой, она часто болеет, но запомните: в этом щуплом, немощном теле живет подлинно сильная, мужественная душа…
— Напишите о ней стихи, — вдруг прорвало Сережу.
— Там поглядим, не будем загадывать, — неопределенно ответил он и прервал разговор.
Мне подумалось: наверное, подобно многим поэтам, Луговской не любит говорить о своих замыслах, делиться планами. По-своему, должно быть, он прав…
Прошли годы. Конечно же я позабыла об арбатской дворянке, да и не к чему было вспоминать о ней, пути наши, однажды перекрестившись, так и не сошлись больше ни разу.
Но как-то, было это в первые июльские дни сорок первого, война только-только начинала разгораться, я встретила Марию Аристарховну все там же, на Арбате, неподалеку от «Праги».
На этот раз на ее плечи был накинут плотный серо-зеленоватого цвета ватник, на ногах мальчиковые ботинки, хотя день был сравнительно теплый.
Арбат был уже далеко не тот. На окнах домов белели крест-накрест наклеенные полоски бумаги, мешки с песком закрывали витрины магазинов.
Я первая подошла к Марии Аристарховне, она подняла на меня недоумевающие глаза.
— Когда-то, тому уже семь лет, нас познакомил Владимир Александрович Луговской, — сказала я.
Лицо Марии Аристарховны оживилось. Она не узнала меня, я это поняла сразу, но имя Луговского открыло путь к ее сердцу.
— Луговской, — повторила она. — Я так давно не видела его…
— Я тоже, — призналась я. — А что вы собираетесь теперь делать? Поедете в эвакуацию?
Тогда только что родилось и постепенно стало обретать права гражданства новое, не бытовавшее раньше слово «эвакуация»…
— Нет, — ответила Мария Аристарховна. — Никуда я не собираюсь, хотя… — прервала она себя, слегка улыбнувшись. — Неправда, собираюсь, завтра же еду в Волоколамск, на трудфронт, копать рвы…
Еще одно слово было рождено войной — «трудфронт».
— Меня тоже посылают на трудфронт, — сказала я. — На днях поеду в Химки, тоже рыть противотанковые рвы.
— Выходит, мы с вами коллеги, — заметила Мария Аристарховна, она коснулась рукой своего ватника. — Нашлись добрые люди, выручили меня, раздобыли мне ватник: поверьте, самая удобная одежда для трудфронта.
— Мне тоже обещали достать, — сказала я.
Она приблизила ко мне лицо.
— Знаете, ведь меня не хотели посылать в Волоколамск, боялись, выдержу ли: такая старуха, вдруг, думают, свалится в дороге? Но я настояла на своем: чем я хуже других?
— Нисколько не хуже, — искренне ответила я, — даже намного лучше, наверно…
Еще прошло два года войны. Помню, зима в разгаре, неослабевающие, изо дня в день холода, деревья в Александровском саду трещат, схваченные морозом, птицы падают на лету, сраженные морозом насмерть.
И опять довелось встретиться с Марией Аристарховной, но только не на Арбате, а возле Библиотеки имени Ленина.
Она деловито шагала навстречу мне, вигоневый платок на голове, пальто, должно быть перешитое из военной шинели. Ресницы отяжелели от снега, худые щеки чуть порозовели. На этот раз сразу же узнала меня.
— Я теперь работаю в госпитале, на Новинском, — ответила она на мой вопрос. — Нет, не в штате, что вы, кто это такую старуху оформит в штат? Просто прихожу каждый день в госпиталь, в палаты, читаю раненым, если попросят, пишу за них письма, а то и просто беседую с ними.
— О чем же вы беседуете? — спросила я. Каюсь, некоторая насмешка, наверное, против воли послышалась в моем голосе, но Мария Аристарховна словно бы ничего не заметила.
— О многом. Говорим о жизни, я расспрашиваю о доме, о родных, которые остались где-то там, — она махнула рукой в белой, грубой вязки варежке. — У кого родные остались в оккупации, кому больше повезло: семья где-то в Сибири, на Урале, в Средней Азии, они мне рассказывают обо всем, и я им тоже о себе рассказываю.
— Что же вы рассказываете о себе? — спросила я.
Она ответила серьезно, даже, как мне показалось, грустно:
— Разве мне нечего вспомнить?
Мы расстались с нею. Она быстро пошла, почти побежала своей легкой, деловитой походкой к метро, а я пошла обратно, на Моховую.
Шла и думала о ней, вспоминала слова, сказанные когда-то Луговским:
«На таких, как Мария Аристарховна, земля держится…»
И вот мы встретились с нею опять, весною, в день девятого мая, сорок пятого. Казалось, весь город высыпал на улицу, никто, кроме самых малых и старых, не оставался дома, всех тянуло на бульвары, на проспекты, на Красную площадь.
Я шла Тверским бульваром, около памятника Тимирязеву увидела Марию Аристарховну. Она сидела на скамейке, как мне подумалось, одетая все в то же черное пальтецо, в котором некогда повстречалась нам с Луговским, только шляпки на голове не было, седые, гладко зачесанные волосы были открыты весеннему солнцу. Лицо ее показалось совсем маленьким, сморщенным, зато глаза стали вроде бы больше и шире.
Я подошла к ней. Сказала:
— С праздником, Мария Аристарховна…
Она вся просияла, улыбнулась:
— С праздником, самым что ни на есть великим…
Как отрадно было слышать ее чисто московское, ясное произношение, которое ни тогда, ни тем более теперь нечасто услышишь.
— Вот сижу, любуюсь, — она кивнула на проходивший мимо нескончаемый поток людей, — не могу вдосталь налюбоваться, очевидно, все они направляются на Красную площадь…
— Я тоже иду на Красную площадь, — сказала я. — Пошли вместе…
Она медленно покачала головой.
— Спасибо, милая, не могу, подпорки ослабели…
— Подпорки? — удивилась я.
— Вот именно, — по-прежнему улыбаясь, подтвердила Мария Аристарховна. — Только не будем больше говорить об этом, ладно?
Я догадалась: у нее было неладно с ногами, неудивительно в ее годы, но она, как я поняла, принадлежала к тому далеко не часто встречаемому меньшинству, которое не любит жаловаться, не терпит говорить о своем здоровье. О таких, как она, Расул Гамзатов много позднее, уже в наши дни, сказал:
«Есть редкие люди: в отличие от многих, они не придают международного значения своему здоровью…»
Мне стало жаль ее. Все радуются, все счастливы, празднуют великую Победу. А она вынуждена из-за своих ног оставаться одна-одинешенька на скамейке бульвара…
Она словно бы угадала, о чем я думала.
— Не тревожьтесь за меня, я не буду одинока нынче.
И пояснила: по сей день, несмотря на то что ноги не очень-то слушаются ее, она продолжает ходить в госпиталь, к своим раненым. Сегодня «ее» палата договорилась с соседней, они будут вместе праздновать Победу.
— И меня тоже пригласили, — сказала Мария Аристарховна.
— А живете вы все там же? — спросила я.
— Конечно. Где же еще?
Она поглядела на меня добрыми, близорукими глазами.
— Куда же я денусь от своего Арбата? Так, наверно, и останусь там жить до последнего своего часа…
Она произнесла эти слова очень тихо, но я услышала их.
Не доходя до конца бульвара, я обернулась, поискала глазами Марию Аристарховну, но ее уже не было видно: должно быть, отправилась к своим, в госпиталь. Мне подумалось: раненые наверняка любят ее, ждут, когда она придет, и, надо полагать, ей теплее, уютнее жить с сознанием, что она необходима кому-то…