От Орла до Новороссийска — страница 100 из 130

ь его там, где мы остановились, когда я уезжал из него в Ливны? Но это было наше временное случайное прибежище. Кроме того, я совсем не был убежден, что отец еще в Харькове. У нас с ним были разговоры о поездке в Керчь, где мы бывали еще до революции. Была возможность, что он, не дождавшись меня и боясь прихода большевиков, уже туда из Харькова уехал. Главное же, была твердая уверенность, что неудачи добровольцев временны и что мы в Харьков скоро вернемся. Поэтому меня все уговаривали не рисковать и от полка не отрываться. Но несмотря на все эти доводы, как будто оправдывающие мое тогдашнее поведение, меня до сих пор мучает совесть, что я тогда смалодушничал и не пошел на поиски моего бедного отца…

За Харьковом, соединившись с одной частью полка, мы погрузились на поезд. Здесь к нам присоединился и командир полка. Другая часть полка продолжала отступать пешим порядком. Меня поместили в вагоне командира полка. Это была теплушка, приспособленная для жилья, разделенная перегородкой на две половины. Одну половину занимал командир с женой, в другой поместились хозяин офицерского собрания, денщик командира и я.

Поезд наш продвигался довольно медленно, подолгу простаивая на станциях. Железная дорога была забита отступающими составами. Стояли холода, и единственным спасением была железная печурка, которую нужно было все время топить. Ночью мы по очереди, конечно исключая командира и командиршу, дежурили около печки, следя, чтобы она не затухла. Угля было вдоволь, Донецкий бассейн был близко.

В это время свирепствовал тиф – бич того времени. Потерь от него в полках было больше, чем потерь в боях. На станциях приходилось видеть сложенные как дрова замерзшие трупы умерших от тифа. Все были во вшах. Часто ночью, раскалив печку докрасна, я снимал с себя все и занимался, как это тогда было принято, избиением насекомых.

Ванде Иосифовне я к этому времени уже окончательно наскучил, и она меня почти не замечала. Я же, наоборот, к ней очень привязался. Мне, тогда еще наивному и романтически настроенному, она казалась чем-то особенным, подернутым дымкой таинственности и героизма. Ведь она была «первопоходницей». Ее перемену отношения ко мне я остро переживал, считая это незаслуженным и жестоким. Из гордости делал вид, что мне это не важно, на самом же деле, скрывая от всех свои чувства, глубоко и по-настоящему страдал.

Здесь, в поезде, был получен приказ, что наш командир, капитан Бузун, произведен в полковники. Это не было неожиданностью, этого уже давно ожидали. Офицеры ему преподнесли полковничьи погоны. Празднества по этому поводу особенного не было. Настроение в связи с отступлением было для празднеств малоподходящим.

На станции Мушкетная нас ожидало довольно неприятное зрелище: на телефонных столбах, превращенных в виселицы, висело несколько повешенных. Наш вагон остановился как раз против них. Сильный ветер их раскачивал во все стороны. Висели они, как видно, уже несколько дней: были оледеневшими и запорошенными замерзшим снегом. На груди у каждого были прикреплены плакаты с надписью: «Мародер». Здесь я единственный раз видел повешенных. На мое счастье, мне в моей жизни больше не пришлось видеть подобных картин. Как говорили, эта экзекуция над грабителями была произведена по распоряжению генерала Кутепова, командира Добровольческого корпуса, куда входила и наша дивизия.

Имя генерала Кутепова занимает большое и почетное место в истории антибольшевистской борьбы. Храбрый, неподкупно честный, строгий и справедливый, всегда любимый и уважаемый подчиненными, он с честью пронес имя «Добровольца» через всю свою жизнь. Как всем известно, погиб он уже в эмиграции на посту воглавителя Общевоинского союза. Похищение Кутепова и генерала Миллера и роль, которую в этом играли «белый генерал» Скоблин и талантливая исполнительница народных песен Плевицкая, – одна из самых мрачных, позорных и еще недостаточно выясненных страниц истории русской эмиграции.

Каждая война, а особенно гражданская, разжигающая низменные инстинкты человека, несет падение морали и нравственных устоев. Этого, конечно, не избежала и Добровольческая армия. Ярким примером этого служит случай со Скоблиным. Правда, это гнусное предательство, говорящее о нравственном падении, произошло уже за границей, но корни его и микробы разложения нужно искать в России, когда Добровольческая армия была еще там. Когда теперь оглядываешься назад, видишь, что не все было тогда так, как бы того хотелось, и не всегда белое, как это ни печально, было белым. Бывали, конечно, и грабежи. Но можно утверждать, что они не были таким частым явлением в среде добровольцев, как это изображают советские историки. Белое руководство с явлениями такого порядка в большинстве случаев боролось самыми решительными мерами, подобно генералу Кутепову на станции Мушкетная.

На станции Мушкетная мы простояли довольно долго. И не только там. Почти на каждой станции происходили мучительно длительные задержки. Образовавшиеся пробки, как следствие частой порчи подвижного состава, крушений, нехватки топлива, и творившаяся неразбериха совершенно нарушили железнодорожное движение. Около Таганрога мы в конце концов покинули наш поезд и погрузились на подводы. Так было вернее, да и не намного медленнее.

21 и 22 декабря по старому стилю мы очутились около Ростова. Говорили, что здесь задержимся и что отступление остановлено. Полк расквартировался в станице Гниловской, расположенной на берегу Дона, в 7 верстах от Ростова. Семья, у которой мы поселились, состояла из матери, простой казачки, и дочери, гимназистки 7-го класса. Глава семьи был где-то в Донской армии.

Молодого поручика и меня, своих квартирантов, они приняли как родных. Нас просто закармливали, перестирали и перештопали все наше белье. В особенности меня, мальчишку, хозяйка, добрая, простая русская женщина, баловала, уговаривала остаться у них, говоря, что им Бог сына не дал, предлагала меня усыновить. У них мы встретили Рождество. В сочельник была кутья из пшеницы с медом и маком, узвар и другие вкусные кушанья. Для меня это было ново, так как у нас в Торжке сочельник не праздновался.

В их доме все время проводила подруга дочери, тоже гимназистка, хохотунья и очень хорошенькая. В доме стоял смех, шутки, пение. Между поручиком, двадцатилетним мальчиком, и Асей, так звали эту девушку, начался роман. Я подшучивал над ними, в мои 13 лет не понимая, что такие чувства могут быть очень серьезными. Помню, исписал йодом себе грудь и руки именем «Ася». Наши барышни вначале даже поверили, что это настоящая татуировка; от поручика мне за это попало. В этом он усмотрел с моей стороны как бы недостаточное уважение к Асе.

На первый день Рождества в офицерском собрании был устроен торжественный ужин, на котором присутствовал начальник Алексеевской дивизии генерал Третьяков. (Судьба его трагична: через год, при отступлении из Крыма, он, командуя тогда Марковской дивизией, не перенес краха Белой армии и застрелился.) Мне на этом ужине все казалось очень интересным и для меня новым: был тамада и, как в таких случаях полагается, много тостов. Я в первый раз в жизни пил вино, причем мне его давали в шутку только с ложки. Много пели – пели и добровольческие песни, и студенческие, и кавказское «Мравол Джамиер», и украинские «Ревуть, стегнуть горы хвыли» и «Як умру».

Впоследствии я, «кацап», часто удивлял «хохлов» своим знанием украинских песен. Это знание я приобрел в нашем полку, в котором было много украинцев или, как тогда говорили, малороссов. Ведь Добровольческая армия, боровшаяся за «Единую и Неделимую Россию», состояла в своем большинстве из уроженцев Украины. (По данным так называемого Украинского Народного института в Праге, Белая армия на 75 % состояла из украинцев, но… «несознательных».)

Вечер, увы, окончился трагично: пытался покончить жизнь самоубийством один из наших офицеров, поручик Михайлов. Подкладка была романическая – любовь без взаимности к одной из наших сестер милосердия. Он несколько раз делал предложение и получал отказ; уже раньше пытался повеситься, но вынули из петли. Теперь его с простреленной грудью эта сестра выходила. Они поженились. Через неделю после свадьбы поручик заболел тифом и умер. Так окончилось его короткое счастье. Жизнь всегда одинакова: наряду с трагедией целого народа – маленькие личные драмы отдельных людей.

Задержка в Гниловской получилась недолговременной. Неожиданно на второй день Рождества получили приказ об оставлении станицы. Провожая нас, Ася горько плакала. Опять началось отступление по всему фронту. Армия уходила за Дон.

Шли всю ночь. Дорога не вмещала всех отступающих. Лавина шла без дороги, в несколько рядов, довольно медленно, часто останавливаясь. Сидя на подводе, я продрог; чтобы согреться, решил пройтись пешком. Было уже под утро, но еще темно. Неожиданно пробка рассосалась и все пошло рысью. Я вскочил на ближайшую подводу, думая, что она нашего полка; оказалась не нашей, и об алексеевцах никто ничего не знал. Соскочил с нее и начал искать своих. В темноте, в этом месиве людей, лошадей, подвод, саней, мои поиски были безуспешны: на мои крики никто не отвечал. Шла пехота, шла кавалерия, шли калмыки, шли обозы различных полков и учреждений, шли беженцы, нагруженные своим скарбом, и я – один, затерявшийся в этой чужой и безучастной к моей судьбе толпе. Наконец, опять устроился на каких-то санях, нагруженных большими мешками. Возница, старый солдат, успокаивал меня: «Ты, малец, подожди света, тогда и ищи, а сейчас только силы теряешь». Последовав его совету, я действительно немного успокоился.

Рассвело. Мы подъезжали к Батайску. Ростов остался верст десять позади и еще был виден вдалеке. Возница развязал один из мешков. Оказалось, что сани были гружены хлебом. Мы закусили этим хлебом, немного подмерзшим, макая его в сахар, который у моего возницы тоже нашелся. В Батайске, поблагодарив его, я с ним распрощался и отправился на дальнейшие поиски моего полка. Но кого я ни спрашивал, никто мне ничего сказать не мог. Говорили, что, может быть, полк еще до рассвета прошел Батайск.