Боковым зрением Ильмар увидел его, когда указательный палец вот-вот должен был взвести ударник. Он отделился от осыпающейся ошметками серой краски чердачной стены и медленно пошел вперед. Еще четверть секунды назад Ильмар думал, что это его собственная тень. Так и не выстрелив, он выпустил «маузер» и резко обернулся. Это был советский солдат. Совсем молодой, моложе Ильмара. Выпачканные землей сапоги, штаны галифе с грязными разводами, рваная гимнастерка зелено-коричневого цвета со стоячим воротником и желтовато-золочеными пуговицами. Слева на груди под пробитой пулями тканью два кровавых пятна. Затянутые мутной белой пленкой остановившиеся мертвые глаза. Но идет прямо на него. Синие губы плотно сжаты, углы подергиваются и нерешительно ползут вверх. Ильмар заводит руку назад, нащупывает «маузер». Давай, не подведи! Курок, затвор, выстрел. Пуля ударяется обо что-то твердое и рикошетит Ильмару в левое подреберье. Больно, трудно дышать. Хорошо, пусть мертвый, но не бронзовый же он. Не падать! Курок, затвор, выстрел, удар. Вторая пуля входит повыше первой. «Маузер» падает на пол. Не стрелок ты больше, Ильмар. Дышать уже не получается. Откуда-то врываются странные русские слова: «Всякое дыхание да хвалит Господа… Смертию смерть поправ…» Почему он не останавливается? Нет, нет, тибла, уходи. Не надо на меня падать. Видишь, я уже такой же, как и ты, раненый, та…
Ильмар лежит на грязном чердачном полу. Мутные глаза заволокло белесым страхом. Рот широко раскрыт. Туда попадают дождевые капли, отделяющиеся от простреливающих израненную крышу потоков.
Мне дождь приносит разлуку. Так уже случилось восемь лет назад. Ночью я приехала от мужчины. Засыпала под грозу с ливнем и не знала, что делать с подступающим со всех сторон счастьем. Не надо было ничего делать. Обошлось. Вот и сейчас он льет, а я уже знаю – не надо ничего делать. Обойдется.
Алексей идет под дождем и думает о том, что, если улица Соола наполнится водой, соль растворится и унесет страх и ненависть. И не будет больше ни тибла, ни СС, ни оторванных рук, ни едкого дыма от сжигания человеческих тел. Какая же это все-таки святая роскошь – помнить в себе ребенка. В одном он прав: вода приносит ему счастье. Может, и мне тоже приносит, только я этого еще не поняла.
Маленький облезлый плюшевый немецкий медведь, как стойкий бронзовый рыцарь, до сих пор сидит на нашем подзеркальнике. О войне дед вспоминать не любил, поэтому моя история имеет равные шансы быть правдоподобной и не очень. Но я хочу сказать искреннее, большое, невероятное спасибо всем воевавшим на немецкой стороне солдатам, которые по каким-то зависящим или не зависящим от них причинам не смогли или не захотели выстрелить в гвардии старшего сержанта Двоеглазова Леонида, не смогли или не захотели взять его в плен, сладострастно запытать и зверски удушить в газовой камере или хладнокровно пристрелить в каком-нибудь леске или овраге. Они фанатично служили бредовой, бессовестной и бесчеловечной идее, или просто выполняли чьи-то приказы, или заблуждались. Но судить их я не буду, это уже сделали за меня. Сегодня мне достаточно того, что их оружие не сработало и я ношу в себе память о моем деде, которого – я точно знаю – заменить было бы некем.
Фотография пятая
«19 августа 1988 года.
Блеск! Вот это характер! Сегодня сидим за столом, ужинаем и ведем беседу – я, мама, Лена и Надюшка. Мне через час уезжать в командировку. Беседа мирная, ленивая. И вдруг Лена вскользь, не вдумавшись, нечаянно позволяет реплику в отношении Люды. Этого никогда раньше не было, поэтому бессистемность поступка осталась без внимания, как говорится – пропустили мимо ушей.
И вдруг Надя, неожиданно замолчавшая, разрыдалась. И заговорила – сказала, что Лена взрослая, и ей все можно, что маму нельзя обижать, что варенья они действительно не наварили, потому что маме некогда покупать сахар, что если еще раз что-нибудь подобное о маме скажет, то она, Надя, ее поколотит. Вот так.
Елена дернулась. Настя засобиралась к бабе Оле.
Конфликт, к счастью, разрешился, все остались довольны, но и все запомнили – формируется неслабый человечек».
На самом деле я пообещала Лене выбить зубы, и она ткнула мне под нос злой крепкий кулак, отчего мой мозг еще точнее зафиксировал момент. На, обожрись своего варенья.
Тетки у меня две: мамина сестра и папина. Два сарацина, лишенные намека на джентльменство, два бойца за сумрачные идеи-перевертыши, выпускающие своих драконов на пастбище семейного терпения, два темных воинствующих ангела, расчехляющих ядоточивые языки.
Хватит ее кормить, она и так толстая. При таком весе у нее будет больное сердце и проблемы с ногами. Твоя мать – еврейка, значит, ты тоже еврейка. Она его приворожила. Надя, он два раза не пришел в загс. И как она после этого вообще за него вышла? Ты как мальчишка, никакой женственности. Кто возьмет тебя замуж? Как ты моешь пол? За такое мытье муж тебя будет на пинках носить. И не надо лить слез, «из жалости я должен быть суровым» ©. Хотя разве ты хоть что-то читаешь? У тебя узкий лоб. У всех умных людей лбы высокие.
И мои тетушки выскакивают, сменяя друг друга, как изображения в лентикулярной печати. Лебедь, рак, щука. Что же ты за сука? Раз, два, три. Выйди и замри.
Впрочем, все прощено. Да и кто сказал, что я лучше? И я пользуюсь правом рассказчика, чтобы, написав, поместить в ящик «отработано». Думаю, больше с этим уже ничего не сделаешь.
Семен Петрович делал вид, что смотрит в окно. Сноха Света, пришедшая проверить, жив он или нет, вытирала пыль и озадаченно на него поглядывала. Да вот, не помер пока. На самом деле никуда он не смотрел. Что там увидишь? В этой маленькой, когда-то уютной «трешке» он живет уже пятьдесят лет; дали его отцу от завода как ветерану войны и труда, а отец уступил им, сам остался в однокомнатной, где раньше жила его бездетная сестра. Сюда Семен Петрович привез из роддома сына, отсюда похоронил жену, да и его скоро тоже вынесут, вот и все события. Хотя нет, не все. Это был 1980-й, год Олимпийских игр. Жена с сыном уехали отдыхать на Яровое под Славгородом, он звонил им из Барнаула каждый день, обещал приехать на выходные, но так и не приехал. В Москве гремела, выстреливала и переливалась невиданным фейерверком Олимпиада (звезды тоже тают, тают, хламиду надела, потная вся, и кто только надоумил ее поставить, Пугачеву эту, а Высоцкого жалко, настоящий был мужик, не импортный, наших кровей, знал, о чем пел), у Семена Петровича фейерверк был свой; маленькая бенгальская свеча, обреченная на раннюю смерть, тоненькая стальная проволока с нанесенной на нее горючей смесью; и эта смесь вдруг рванула, как бутыль самогона с раздувшейся от чрезмерного брожения резиновой перчаткой. Нина работала дворником: летом мела пыльный асфальт, красила белым бордюры, зимой расчищала дороги от снежных завалов, сбивала с подъездного козырька сосульки, осенью сгребала опавшие желтые листья в маленькие кучки, подгоняла тачку и безжалостно отправляла золото осени на помойку. Весной же собирала в тележку грязный рыхлый подтаявший снег, бугристый лед с черными прожилками и увозила за гаражи. Там, за этими железными коробами, в которых стояли чужие «Запорожцы», «Жигули» и иногда даже «Волги», Семен Петрович, не понимая, что делает, первый раз ее поцеловал. Остро пахло молодой майской зеленью, на Нине был синий рабочий халат и красный платок. А в июле, когда жена с сыном уехали, он любил ее прямо на этой супружеской кровати, где сейчас лежит. Хорошую мебель делали в Советском Союзе. А все Сталин, великую страну создал. Неужели кому-то непонятно?
Света принесла большую кружку с коричневой трещиной около ручки. Пытались заменить на новую, но он не дал. И так слишком много всего меняется, пусть хоть кружка остается. Чая ровно половина, чтобы не расплескать, да и больше он не выпьет. Светка – девка что надо, простоватая, правда, и с норовом, но это даже к лучшему, а иначе неинтересно. Лидия, жена его, хоть и хорошая была женщина, и он ее уважал, но не то, без сладости внутренней. Вот он и искал. А нашел только Нину, да и ту не удержал. Она забеременела, а он семью бросать отказался из принципа: мол, поставила перед фактом, теперь как хочешь. Эх, да чего там. Был бы верующий, покаялся, а так только себе под нос губошлепить и остается. Семен Петрович перевернулся на бок, оперся на локоть, потом на ладонь, медленно сел на кровати, неуверенно спустил на пол ноги, зачем-то нашарил тапочки и потянулся за чаем.
Света пришла домой заплаканная. В деревне отец на костылях с ампутированной ногой, а ведь говорили ему, что нельзя курить при сахарном диабете. Да что там курить, самогон у соседей все время брал, и она не усмотрела, пропустила, пальцы уже почернели. Ну не могла она вырываться часто из города, а он разве скажет. Здесь свекор то ли выправится после инсульта, то ли так останется. Медики вроде говорят, что после ишемических выправляются, но кто его знает, возраст. Хотя до туалета сам начал ползать, в судно пару раз сходил и перестал, пустое стоит.
Из кухни вышел Юра, отнял пакет и сумку, взял лицо в ладони, подул на глаза. На Свету пахнуло мясным: котлеты, наверное, ел.
– Устала? К отцу завтра я пойду.
Света знала, что муж ее любит. Она захватила верхними зубами край губы, повела вниз углами рта, затряслась щеками и заскулила. Юра напрягся, аккуратно сполз руками по Светиным плечам, тихо обнял, начал поглаживать по голове, спине:
– Ну, ну, что ты? Девочка моя, хорошая моя, заичка, ну перестань. Ты устала, устала, да?
Свете вспомнилось, как муж утешал ее во время беременности, а она все время ревела без причины (сейчас-то причина была), как оглаживал горбиком выпирающий живот, выцеловывал венозную сеточку. Она шумно втянула воздух через рот и на выдохе, как будто выталкивая из себя слова, сказала:
– Па-па, он же там один. Как ему теперь в деревне на костылях?
– Сюда перевезем.
– А жить где? С нами?