От первого лица — страница 11 из 67

Помню, как я расспрашивал Миколу Бажана про Хвилевого, украинского прозаика и общественного деятеля, смолотого в эпоху репрессий. «О, – рассказывал мне Бажан, – эти люди умели то, чего никто теперь не умеет! Помню, сидели мы с Хвилевым в харьковском цирке и смотрели выступления гимнастов под куполом. «Сейчас она упадет», – сказал мне Хвилевой. Гимнастка прыгнула, не дотянулась до ладоней партнера и рухнула на арену…»

Бажан был одним из немногих выживших Учителей, он все видел, он понимал, какие гимнасты падают и когда. Но подстраховать чаще всего не мог. Наше литературное поколение было сиротским, без дедушек-бабушек и без многих родителей. Мы их себе сами выдумывали, как приютская ребятня, играли в них и верили, что все еще будет по-человечески.

Глава 5

В молодых государствах стены увешивают портретами вооруженных усатых предков. Это так заведено: новых достижений еще нет, враги, как положено, окружили отовсюду – вся надежда на них, усатых предтеч, живших замечательно и побеждавших кого угодно. К таким портретам в послесоветских странах надо еще привыкнуть, потому что в течение десятилетий нас приучали жить вообще без предков. В личном плане – это уж точно. Поколения на два-три еще можно было что-нибудь о себе знать, но дальше у всех, кроме потомственных профессиональных нищих, могли возникнуть подозрительные социальные корни, а то и нежелательные национальности. Так что в прошлое не углублялся никто, кроме доверенных чиновников, знавших дело. Никто не искал для себя ненужных забот.

Жизнь без предков и родословных усугублялась огромным количеством вещей-сирот, странствующих по державе. В антикварных магазинах продавались чашки, ложки, вилки, тарелки с забытыми монограммами. На фасадах домов виднелись неведомо чьи инициалы, а портреты можно было купить любые, ничего не ведая о тех, кто на них изображен. Революционные годы, ставшие для многих временем банального воровства (так же как «революционные перемены», привалившие некоторым удальцам сегодня), подарили лозунг «Грабь награбленное!» и стали попыткой государственно оправдать банальное воровство с вынесением в карманах столовых ложечек из чужого буфета. Прошлое отсекается быстро. Сатурн переворотов пожирает своих детей и не заботится о семейных альбомах.

Взрыв, официально названный революцией, был как вспышка нейтронной бомбы. Множество людей в одночасье ушли из жизни, оставив неприкосновенными свои вещи и города. Оставались рамочки от уничтоженных фотографий, трости стариков, которые уже не будут ходить, стены с гвоздями от исчезнувших картин. Я хорошо помню коридоры коммуналок, то есть просторных в прошлом квартир, куда вселяли людей по семье в комнату. Те самые, воспетые Высоцким «тридцать восемь комнаток» с одной ванной и единственным туалетом на всех, с зощенковскими драками на коммунальной кухне. Чиновничья советская власть не разрешала людям уединяться, жить надлежало под присмотром. В первой очереди писательского дома, построенного в Киеве на возвышении тогдашней улицы Ленина, вообще, например, не предвиделись кухни в квартирах. Полагалась одна на всех, большая, в цокольном этаже, там же и обеденный зал – тоже один на всех. Ах, как мы искали уединения! Ах, как невозможно было посекретничать с приятелями или увидеться с девушкой наедине! Сколько невинностей рухнуло на лестничных площадках за неимением лучших мест для интимного общения! Какие сложные переговоры велись с родителями, какие билеты в кино им покупались ради двух часов уединения в тесной комнатке общего жилья! Это ведь у нас придумано слово «общежитие». Маяковский даже послушно мечтал о том, чтобы жить «единым человечьим общежитием». Представляете?

Общее пользование оборачивалось общей бедой. Я уже не говорю о том, что чужие вещи не берегли, это – всегда так, целые города становились бесхозными. Помню, как поразил меня при первой встрече Ленинград, будто дом, из которого увели законных владельцев: облетающие фасады, нечитаемые вензеля у подъездов, дворцы с облезлыми колоннами… Даже те, кому предоставили возможность пользоваться крадеными тарелками и каминами, зажили хуже, потому что не бывает счастья из грабежей. Обновленная власть большевистских чиновников обдирала рабочих от первого своего дня, а, как бы для компенсации, вооруженные отряды рабочих направляли грабить хлеб у крестьян. С интеллигенцией вообще разговаривали сквозь зубы, Владимир Ильич изысканно нарек ее «говном народа» (позволяю себе процитировать это выражение лишь потому, что оно принадлежит классику). Шло растаскивание всего – от заводов до меховых шуб. Ввели ненависть и трудовую повинность как главные стимулы к созиданию нового мира. Очень скоро страна без собственности и морали превратилась не в надежду, а в угрозу для человечества. Поэт Иосиф Бродский точно заметил, что судьба человека и народа – как подводная лодка: иногда бывает достаточно пробоины, все равно в каком отсеке, чтобы все пошли ко дну.

Как-то знаменитый английский писатель Дэвид Корнуэлл, издающийся под псевдонимом Ле Карре, пожаловался мне в Москве, что люди на советских улицах производят на него впечатление толпы, беспрерывно ищущей, но в процессе поисков обозлившейся и растерявшей многие привычки, свойственные цивилизованным существам.

– Погоди, – перебил я собеседника, – представь себе, что в твоей Британии в одночасье расстреляли всю королевскую семью, всю палату лордов, весь или почти весь офицерский корпус, разграбили имущество миллионов людей, в том числе твое лично, разогнали парламент, а самую мыслящую часть интеллигенции упекли в тюрьмы или вытолкали в эмиграцию. У крестьян, кормильцев Британии, отняли землю. Затем вас заставили пожить таким образом в течение трех четвертей века, а после разрешили восстановить все, как было. Сколько бы вам понадобилось времени для восстановления не то что изящных манер, а – подобия человеческой жизни?..

– Не знаю, – хмыкнул мой погрустневший собеседник. – Я не умею мыслить такими категориями…

– Приучили бы! А затем ты еще принялся бы мучительно вспоминать и просчитывать не только свое происхождение, но и то, как это происхождение скрыть…

– Ладно, – сказал Ле Карре. – У тебя-то самого в порядке с происхождением?

Это смотря как считать. Дедом моей матери был царский генерал Черногоров, и она (по старому, утраченному счету) – потомственная дворянка. Отец же – из простых крестьян украинского Приднепровья, из Каменки Черкасской области. Мои родители выпали из родовых гнезд и заново учились летать в новом воздухе. У меня жизнь устраивалась не столь драматично – я и учился, и писал, все вроде бы в свое время.

Уверен, что рядом со мной были люди, которые могли бы добиться большего, чем я, но им просто не дали. В моей судьбе счастливо совпало многое: прекрасная семья, отличные аттестаты об учебе, спортивные успехи и просвет в тучах, то есть хрущевская оттепель. На короткое время в стране возникла ситуация, когда чиновники растерялись, Хрущев мял их и сокращал, переформировывал, пока они его все-таки не съели. Но в процессе начальственной неразберихи был момент, когда в бетонной стене приоткрылась щель, и мы в нее проскочили, целое поколение так называемых шестидесятников. После нас определенно были люди и талантливее, и образованнее, но стена уже сомкнулась, восстановила монолитность. Революционный Сатурн снова принялся жрать своих детей.

В медицинском институте ко мне очень хорошо относился старик-академик Вадим Иванов, заведовавший кафедрой факультетской терапии. Он всего повидал в жизни и уже ничего не боялся. «Здесь не слышат друг друга, – сказал он однажды. – Все боятся, но никто никого не слышит. Знаете, чего хотят ваши больные? Исцеления, конечно, но вы им это не всегда можете дать. Они очень хотят, чтобы вы до конца их выслушали. Слушайте людей не перебивая: большинству из ваших пациентов ни разу в жизни не удалось высказаться до конца. Им станет легче уже оттого, что вы их дослушаете, что они поверят – кто-то готов заинтересоваться их болью»…

Врачебный диплом у меня был красного цвета, с отличием, – я всегда дорожил знаниями, конкретными особенно. Ни одна профессия не подпускает к человеку так близко, как медицина, нигде бы я не столкнулся с человеческими страданиями и с несправедливостью в такой концентрации.

Больницы были отдельно для начальников, отдельно для подчиненных. Лекарства тоже. Революционная бюрократия сортировала народ со всей своей жлобской одержимостью, были даже разные по комфортности палаты в одной и той же больнице для людей разного чиновничьего положения. Табели о рангах были везде, неравноправие было (и осталось) чудовищным. Задумав уйти в литературу, я вскоре понял, что она находится в советской иерархии выше здравоохранения и даже выше прочих искусств. До чего же категорично все были рассортированы!

Помню, в конце шестидесятых годов я оказался на одной из шумных декад, празднике украинского искусства в России. Такие празднички влетали стране в большие миллиарды, но тем не менее проводились регулярно. Братания же России с Украиной вообще устраивались на уровне всеармейских маневров: толпы участников, пьяные застолья, митинги на каждом углу. В один из декадных дней меня забросило в Кубинку под Москвой – там стояла воинская часть, руководимая легендарным в годы войны летчиком Кожедубом. К этой части было приписано большинство советских космонавтов, и ей же давалось право в дни парадов гнать свои самолеты над Красной площадью. Короче говоря, придворная гвардейская часть; прием, оказанный нам, был на уровне дворцовых приемов. Я глядел во все глаза – многое было внове, да и правила были особенные.

После знакомства с большим количеством непонятных летающих предметов нас пригласили к столу. Был я с актерами, певцами, среди которых выделялся ветеран войны, народный артист республики, баритон из киевской оперы Сергей Козак. Мы, сидя на скамеечке, шутили, рассказывали анекдоты – все как у людей…

Вдруг подбежал вестовой и откозырял мне: «Товарищ писатель, вас приглашают отобедать к командующему!» – «Спасибо, – ответил я. – Мы со спутниками сейчас придем, указывайте дорогу!» – «Товарищ писатель, – твердо повторил вестовой. – Приглашены вы и товарищи ученые. А товарищи певцы и артисты пообедают в столовой для рядового состава, ознакомятся с бытом наших летчиков». – «Это как так?! – возмутился я. – Моим друзьям нельзя сесть за один стол со мной? Да вот Козак, ветеран войны, народный артист!..»