От первого лица — страница 14 из 67

Глава 7

Отец рассказывал мне, что успел в течение года или двух походить в гимназию, бывшую в уездном городке, и я искренне жалел его, влипшего в такое скучное дело. Ученики дореволюционных школ во множестве советских фильмов и книг были представлены полными ничтожествами в сравнении со здоровыми детьми рабочих окраин, которые запросто давали сто очков форы в любой области очкастому и хилому гимназисту. Лучшие из гимназистов в стремлении к счастью удирали на эти самые окраины и жили там, забросив учебники, в здоровой рабочей среде. Еще смешнее, чем интеллигентские дети, бывали сами интеллигенты в пенсне. А евреи (особенно когда замечательная Фаина Раневская с непередаваемым акцентом спрашивала: «Абрам, ты надел калоши?») вообще не шли ни в какое сравнение с цирковыми клоунами – обхохочешься!

Интеллигенты только воду мутили. Сам гениальный вождь всех народов товарищ Сталин с трудом овладел премудростью в пределах начальных классов тбилисской духовной семинарии, но этого ему оказалось вполне достаточно, чтобы стать светочем мудрости для всего человечества. Поэтому считалось, что интеллигентность – дело наживное, нехитрое, и интеллигентов сочиняли заново. Был создан специальный Институт красной профессуры, в официальной поэзии на первые роли вышли разные Демьяны Бедные и Лебедевы-Кумачи. С особым усердием проклинался давно уже запрещенный, изъятый и проклятый Лениным сборник «Вехи», где группа крупнейших российских мыслителей еще в 1909 году пыталась порассуждать о роли интеллигенции в нашей проклятой жизни, о том, что человек – главный смысл прогресса, а не средство для достижения бредовых целей, пригрезившихся большевикам. Ну ладно, все это происходило в центре; национальные же интеллигенции бултыхались в двойных сетях, которые после 1917 года так и не были распутаны. Грузинских, украинских или армянских мыслителей выжигали даже энергичнее, чем российских.

С начала двадцатых годов начались высылки интеллигентов из страны. В 1922-м начали как раз с авторов «Вех». Ленин и ленинцы считали, что важнее всего «совокупность общественных отношений», а человеком можно пожертвовать на пути к идеалу. Про идеал они знали лучше всех…

Начали создавать общественную прослойку, звавшуюся «трудовой интеллигенцией». Уже изначально это была такая же ерунда, как «классовая справедливость» или «народный суд». Но бюрократы любят эпитеты, изымающие смысл.

Людей подталкивали вначале к компромиссам, а затем – к сговору. Выше всех красовались ребята без страха и упрека вроде Павлика Морозова или фанатичные мученики, как Павел Корчагин. Они делали, что было велено, и пыхтели от восторга, растворяясь в общей борьбе.

Я писал, причем все больше это были уже не одни только стихи. По моим сценариям сняли больше десятка документальных фильмов, пару художественных; на радио и телевидении я вел очень популярные передачи. Чиновничья система власти разрешала держаться на плаву, но на чаи не звала. За границу меня тоже не выпускали. Но книги за рубежом и в других республиках время от времени выходили – без упоминания о них в украинской прессе. Ну и ладно.

Люди все разные, каждый выживал по собственной схеме; помню, как однажды я посодействовал через своих знакомых в Америке поэту Ивану Драчу в издании его книги там. Но Драч по привычке тут же помчался обсуждать состав книги в ЦК, мне намылили шею за самодеятельность, и я отодвинулся. К тому времени у меня сформировалось замечательное качество – умение вовремя отойти в сторону, когда такой уход казался мне обоснованным. Никому ничего не говорить – просто отойти в сторону и не пачкаться. Я много раз в жизни так поступал, не желая ни с кем обсуждать или делить ответственность за собственные поступки; когда мне казалось, что дальше будет грязно, я уходил.

Постоянно нуждаясь в верных друзьях, в умном и равноправном человеческом общении, я сознательно уклонялся от сближения со стаей. Кроме всего прочего, в советской жизни, переполненной кающимися грешниками, а то и провокаторами, так было надежнее. Позже я как-то разговорился с Леонидом Кравчуком[3], бывшим моим идеологическим надзирателем из ЦК, а в дальнейшем – первым президентом независимой Украины, человеком непростым, но определенно неглупым. «С вами было легче, чем со многими, – сказал мне Кравчук. – С вами было понятно, известно, что можно было вам предложить, а что нет. Не со всеми так было…» В общем, прошли годы, и однажды в моей жизни прозвенел добрый звоночек, а советская власть погладила меня по головке.

В Киеве проходила Декада азербайджанской культуры, очередной фейерверк дорогостоящих объятий, когда клятвы в верности народа народу и вождя вождю звучали безостановочно. Я участия во всем этом не принимал – и не звали, и неинтересно. Тем более странным показалось приглашение на заключительный прием декады в киевском дворце «Украина». Причем меня не просто пригласили, а попросили быть непременно, прислали большой билет с гербами.

Стол, за которым мне было назначено принимать пищу, находился сбоку, не так уж и далеко от президиума. Тогдашний председатель украинского Союза писателей Василь Козаченко, певец Дмитро Гнатюк и академик Микола Бажан были искренне удивлены моим обществом. Но если Бажана мое присутствие обрадовало, то Козаченко погрузило в задумчивость. Все это должно было что-нибудь означать.

После произнесения первых речей и всеобщего вопля в честь великих народов, великих руководителей и великой партии, которая все это устроила, руководитель украинских коммунистов товарищ Щербицкий двинулся в зал. Он был крупным, заметным, репутацию имел человека жесткого и жестокого, поэтому зал зачарованно следил за его перемещениями. Щербицкий держал в поднятой руке бокал с чем-то спиртным и по дороге чокался со встречными. Тем не менее он двигался очень целенаправленно. Вскоре все заметили, что он идет к нашему столику. Козаченко и Гнатюк радостно вытянули шеи, а мы с Бажаном чуть отступили в сторону, понимая, что гость не наш.

– Знаете, кто мне нужен? – сказал, подойдя, Щербицкий. – Витя Коротич!

Меня еще никто не называл Витей. Я почувствовал себя как средневековая девушка, которую дракон выбрал на ужин.

– Пойдем, Витя, – сказал Щербицкий и на глазах удивленного зала обнял меня за плечи.

Мы пошли, как два педика в Калифорнии.

– Что же это ты, – продолжал член политбюро, доверительно прижимая меня, – дурака валяешь? Мне сказали, что ты разъезжаешь туда-сюда, нигде не работаешь. Надо браться за дело. Вот принимай журнал «Всесвiт» и делай его…

– Надо подумать, – сказал я. – Как вам позвонить, товарищ Щербицкий?

– О чем думать? – удивленно вскинул тот кустистые брови. – Номер телефона я тебе, конечно, скажу, но не в этом дело. Принимай журнал!..

Он продиктовал мне какой-то номер телефона, подождал, пока я запишу его на меню, и подтолкнул к микрофону, повелев сказать тост.

…Телефонный номер оказался несуществующим, а редактором журнала меня, оказывается, утвердили еще накануне, оставались одни только формальности вроде посещения секретариата ЦК.

Впрочем, сам «Всесвiт» был журналом хорошим, он не публиковал ничего, кроме переводов иностранной литературы – я сам печатал там свои переложения из Уолта Уитмена, Т. С. Элиота, современных американских поэтов. С конца шестидесятых годов меня прочили в редакторы ежемесячника; тогда это могло иметь для меня смысл, но теперь?

В его нынешнем виде журнал «Всесвiт» начал выходить в пятидесятых годах, и его возглавил один из главных громил украинской литературы Александр Полторацкий (он был высокого роста и носил кличку «Полторадурацкий»). Это был циничный, но неглупый человек, выполнивший социальный заказ по созданию ежемесячника, где будет вестись неусыпная борьба с буржуазными влияниями и будут предлагаться народу так называемые прогрессивные зарубежные авторы. Прогрессивных авторов, поскольку в мировой художественной литературе они были не шибко заметны, набиралось немного. Реакционными считались Кафка и Пруст, Ионеско, Беккет, Беллоу (в девяностых я буду преподавать в Бостоне вместе с нобелевским лауреатом Солом Беллоу) и даже не очень доступный, ввиду сложности, массовому читателю Т. С. Элиот. Почти никто из лауреатов Нобелевской премии, включая русских, не подлежал популяризации. Были еще реакционные авторы, так сказать, переменного значения. Такие, как американцы Говард Фаст или Эптон Синклер, перешедшие из разряда самых прогрессивных в категорию великих злодеев. Были авторы неизменно прогрессивные, как француз Андре Стиль или англичанин Джеймс Олдридж (помню, как мне в Лондоне понадобился Олдридж, и я обзвонил все издательства: ни в одном из них о таком авторе понятия не имели). Впрочем, закрома мировой литературы оставались огромными – там можно было выбирать и публиковать немало, даже при всех странностях отечественного отбора. Мы открывали для себя то Ремарка, то Фицджеральда, то Сартра (пока он восхищался советским социализмом), и ежемесячный журнал переводов мог вполне процветать.

Александр Полторацкий состарился, вышел на пенсию и умер. Сразу же разнесся слух, что редактором назначат меня. Но конец шестидесятых годов был временем, когда я мог потерять, а не обрести работу. Идеологический секретарь ЦК Федор Овчаренко ненавидел меня всеми фибрами своей партийной души. К тому времени в Киеве появился западноукраинский поэт Дмитро Павлычко, которого тоже надо было куда-то пристраивать. Павлычко был человеком одаренным, хотя и очень региональным по лексике и тематике, – весь из живописного украинского Прикарпатья. Судьба его сложилась непросто. Родившись до войны и впервые пойдя в польскую школу на территории, принадлежавшей Польше, он во время войны и сразу после нее оказался в зоне активнейшего антисоветского партизанского движения. Тогда же его арестовали, допрашивали и сломали – многие арестованные ломались в то время. Дальше начинается период, покрытый слоем гэбистских досье, которых мы с вами не читали. Сами досье хранятся, где надо, на Украине, копии их спрятаны, где надо, в Москве, а что у кого в душе происходит – дело личное.