В общем, так сложились моя жизнь и мое воспитание, что меня всегда приучали к самостоятельности и к необходимости в первую очередь полагаться на себя самого. С детства я даже в командных видах спорта участвовал не особо: мне нравилось сходиться с противником один на один, самостоятельно решая исход поединка. Я побеждал или проигрывал, но всегда понимал почему. Был я и в сборных, вначале по легкой атлетике, а позже по борьбе, в легком весе. Каждый легкоатлет бежал по своей дорожке, а борцы сходились к центру ковра с противоположных углов. Я не мог бы выступать в гимнастике или фигурном катании, где многое зависит от судей; мне надо было отчетливо видеть – «я его или он меня». Всегда надо знать цену себе и своей победе, в том числе понимать, частью какого общего дела является твое поражение или триумф. Дело может быть общим, но ты обязан оставаться личностью в нем. Так меня воспитывали дома, так складывалась жизнь. Мне кажется, что это не было эгоизмом. Моя логика восставала против свального греха советского бытия, против формулы Маяковского: «единица – вздор, единица – ноль». Понравилось ему быть нолем – и на здоровье, но я не хочу! Я верил и верю, что нормальное сообщество полноценных людей – это прежде всего союз личностей. Победа над чиновничьим муравейником может сложиться из суммы индивидуальных усилий, а не будет принесена очередной уличной толпой, вышибающей витрины в банках, магазинах и не отвечающей ни за что.
Итак, разрешите возвратить вас в мой Киев шестидесятых – начала семидесятых годов. Город был великолепен, но мне в нем бывало мрачно и мерзко, поскольку к этому времени меня уже выгнали со всех должностей. Секретарем ЦК по идеологии на Украине был некий Федор Овчаренко – личность скользкая, но с манерами, с апломбом, из тех самых красных профессоров, которых советские чинуши штамповали, ориентируясь на анкетные данные о пролетарском происхождении и политической благонадежности. Ситуация осложнялась еще и тем, что мой отец, который в политические игры никогда не играл, в молодости на короткое время оказался научным руководителем этого самого Овчаренко и выпер того с работы за болтливость и полную исследовательскую беспомощность. И надо же такому случиться, что я оказался в подчинении у этого типа, как и все, кто был связан с наукой, культурой и искусством на Украине.
Наука – вообще дело хлопотное; Овчаренко потому и двинул в партвожди, что конкретные знания там особенной роли не играли. Прыгая по ступенькам партийной лесенки, он руководил парторганизациями университета в Киеве, Академии наук Украины, а затем прямиком двинул в секретари ЦК. Вкрадчивый, освоивший все замашки этакого человека из народа, который, мол, с помощью родимой партии горы сдвинет, Овчаренко очаровывал всех начальников, которые были еще менее образованны, чем он сам. Он числился специалистом по химии воды и по марксизму одновременно. В академическом институте химии мне рассказали анекдот: с проходной директору позвонил вахтер и сообщил, что некто, называющий себя академиком Овчаренко, но не имеющий документов, требует, чтобы его пропустили. «Пусть скажет формулу воды», – велел по телефону директор. «Он не знает», – испуганно доложил вахтер. «Это академик Овчаренко! Пусть проходит! Впустите…»
Анекдот анекдотом, но именно такой человек начал руководить всей идеологической работой на Украине. Уже в ту пору я знал, что полуграмотные люди опаснее неграмотных, а полуграмотный, произведенный в главные грамотеи, может быть даже страшен. Ведь можно проговориться, выдать, что ты знаешь формулу воды, и попасть в число опасных умников, искореняемых без пощады…
Меня убирали очень забавно. Вначале тогдашний заведующий отделом пропаганды и агитации ЦК Георгий Шевель вызвал меня и сказал, что есть мнение послать меня на работу в миссию при ООН в Нью-Йорке. Идея была прекрасна, но я понимал, что партийные мефистофели потребуют свою плату. Один из главных чиновничьих принципов гласил, что человек должен быть зависим. Всякий из нас постоянно должен доверять правящему аппарату веревочки, за которые его можно подергивать. Вот Шевель и сформулировал: от имени руководства и лично товарища Овчаренко мне поручается написать испепеляющую статью о книге киевского критика Ивана Дзюбы «Интернационализм или русификация?». Ее никогда не издавали, но, существуя в бледных машинописных копиях, она наводила ужас на партийных чинуш. Мы с Дзюбой жили поблизости друг от друга, встречались семьями, и я знал его как вдумчивого и порядочного человека, давно изучающего украинские национальные проблемы. Причем в профессионально визгливое украинство он никогда не ударялся, изучал нерусские советские литературы, принимал участие в протестах против антисемитизма. Что забавнее всего: Дзюба сочинил свою книгу для просвещения партийного начальства и наивно, честно доводил до чиновного сведения собственные соображения о перекосах в национальной политике коммунистов. Посылал он рукопись книги вовсе не на Запад, а заказными бандеролями в родной ЦК. Тут-то вожди дали эту рукопись почитать своим референтам, те всполошились, и было решено проучить злодея Ивана Дзюбу. Попутно у них возникла идея, как повязать меня. Если бы я был рабочим, веревочку бы начали дергать с других узелков: «дадим – не дадим отпуск летом», «дадим – не дадим путевку», «поставим – не поставим в ночную смену». Писателей дергали за веревочки «издадим – не издадим книгу», «выдвинем – не выдвинем на премию». А когда все повязаны непорядочностью, подличать вроде бы и не стыдно. К тому же, я вам говорил, чиновничья система придумала гениальную штуку – устранение от личной ответственности. Она говорила: пойди и сделай то-то, а я беру всю ответственность на себя. Это не только у нас было; на Нюрнбергском процессе все эсэсовцы разводили руками, оправдываясь тем, что им так велели, а ответственность лежала не лично на каждом из них, а на стране вообще. Объяснять людям, что в конечном счете они обязаны быть личностями, а личности отвечают за собственные поступки, в целом ряде стран является занятием антигосударственным.
В общем, Дзюбу размазывали по стенке совершенно спокойно, зная, что никто и не пикнет в его защиту. Тем более что КГБ уже вызывал его следственными повестками, а Союзу писателей было поручено исключить вольнодумца из своих рядов. Дело было заурядным, решенным, обыкновенным.
То-то удивился Шевель, когда я отказался писать статью. Он звонил мне домой, напоминая, что для меня это жизненно важно и что от моего поведения зависит, поеду или не поеду я оправдывать доверие партии в американский город Нью-Йорк. Конечно, я хотел бы перекантоваться в Нью-Йорке, но не такой ценой. Шевель продолжал повторять, глядя на меня, как на полного идиота: «Да я свистну сейчас, и мне без вопросов принесет эту статью кто угодно из Союза писателей Украины». Но я не хотел быть кем угодно и не обучился носить рукописи в зубах. Тогда Шевель снизошел до уговоров. Это было интересно, потому что попутно проясняло его отношение к пишущей братии вообще. «Не валяй дурака, – говорил он. – Мы уверены, что впереди у тебя хорошая работа и большая интересная жизнь. А про мораль своих коллег писателей ты знаешь лучше меня, нет у них морали, они сочиняют что угодно и по первому зову. Никто тебя не осудит, даже признают за своего, а тебе это не вредно…» Так мы почирикали еще с недельку, и заведующий отделом пропаганды грустно констатировал вслух, что ЦК во мне ошибся, в Нью-Йорк я не поеду.
Статью написал Любомир Дмитерко, выходец с Западной Украины, которая традиционно считалась более националистической, а значит, двурушники оттуда ценились в идеологической сфере даже больше украинцев восточных. Наверное, поэтому они приходили оттуда целыми колоннами, выполняя любые партийные задания, и оправдывались друг перед другом неизменной формулой, произносимой шепотом: «Так было надо…» В общем, через два дня Дзюбу арестовали.
Чиновничья советская система давала постоянное ощущение беспрерывных покупок-продаж. Может быть, одна из главных причин, почему я принял горбачевские перемены, была связана с тем, что никто из лидеров перестройки не пробовал меня никогда ни изменить, ни купить.
В середине восьмидесятых все шло к решительным, крутым поворотам. Вскоре Дзюба будет реабилитирован и даже станет на какое-то время министром культуры независимой Украины. Часть партначальников погрузится в тихий маразм, другая часть ринется на службу другим идеям. Но пока еще ничего этого не было и всемогущий украинский начальник Владимир Щербицкий ничего об этом не знал. В начале 1986 года он собрал у себя в кабинете самых известных украинских писателей. Партийный вождь сказал, что хотел бы с нами посоветоваться, кто будет председателем республиканского писательского Союза после очередного съезда, предполагавшегося через несколько месяцев. «Конечно же, будут выборы, – сказал Щербицкий. – Но у нас плановое хозяйство. Вы понимаете…» Все понимали. Затем Щербицкий вдруг взглянул на меня и произнес странную фразу: «А ты, Коротич, что, в Москву собрался? Мне Горбачев говорит – отдай Коротича…»
На меня устремились негодующие взгляды коллег. С одной стороны, все было в порядке, один из претендентов на председательское кресло выбывал из гонки, но почему только теперь им стала известна моя постыдная мысль бежать из Киева?
Самое смешное, что не знал об этой идее и я. Времена вроде бы менялись, но чиновничья власть по-прежнему относилась к нам как помещик, не считающий нужным посоветоваться с крепостными перед их распродажей.
Совещание у Щербицкого закончилось, ничего не решив. Я занялся своими делами, а в Киеве заспорили, куда это я надумал смотаться. Власть не предвидела нашей самостоятельности, но и мы не всегда признавали ее друг в друге. Одни любили меня и обижались, что я тайком решил куда-то сбежать из любимого города. Другие терпеть не могли ни меня, ни Киев – им мой предполагаемый поступок казался непатриотичным хотя бы потому, что лишал провинциалов любимого неприятеля. Только я один ни о чем толком не ведал; очевидно, начальство полагало, что мне еще не положено обо всем знать.