От первого лица — страница 17 из 67

В это время взорвался Чернобыль, затмивший все. Пылающий реактор ярко осветил всю нелепость запротоколенной и задерганной нашей жизни.

Первое время никто ничего не знал; начиналось со слухов, в течение первых дней были одни только слухи. Затем объявили, что ситуация, конечно, катастрофическая, но не настолько, чтобы впадать в панику и омрачать всеобщее счастье. Было раннее лето. В мае киевское солнце уже жгло, как никогда (позже мы узнали, что с самолетов рассеивали дождевые тучи над местом аварии, чтобы не допустить сброса радиоактивных вод в большие европейские реки). Не верилось, что жизнь сломалась так необратимо и трагически; из города вдруг исчезли воробьи, было запрещено собирать в лесах ягоды и грибы. Рано на рассвете появлялись поливальные машины. Они окатывали стены до третьего этажа и от рассветного шуршания этих струй становилось еще тревожнее.

Даже чиновники растерялись; по телевидению нас очень забавно успокаивал министр здравоохранения. Он уверял, что ничего серьезного не случилось, но на пляж лучше не ходить, уличную обувь надо оставлять за дверью, а собак после прогулок следует мыть под душем. Я слушал журчание утренних струй по стенам и понимал, что все это нелепо, вода ведь пришла оттуда, из Чернобыля, и мыться ею…

Украинский вождь Щербицкий был еще директивнее в своем оптимизме. Всех депутатов и чиновников разных рангов велено было выгнать на улицу. Мне позвонили из Верховного Совета и предупредили, что на ближайшие дни предусмотрены грандиозные возложения венков и другие патриотические мероприятия, где каждому определено место и где надлежит быть, опровергая паникерские слухи о радиации. Щербицкий тоже возлагал, что положено, везде таская за собой внука Вовочку, что для кого-то символизировало бесстрашие, а для меня – безответственность. За что, за какую идею можно расплачиваться здоровьем собственного внука? За какую ложь? Впрочем, незадолго до смерти Щербицкий увидит крушение главной лжи своей жизни – до этого тогда оставалось всего лишь несколько лет…

А тем временем над чернобыльской пылью, поверх всей жизненной суеты назревал в моей судьбе решительный поворот. Вначале пришел корреспондент популярной «Комсомольской правды» Петя Положевец – молодой, улыбчивый, симпатичный – и сказал, что требуется интервью со мной. Интервью должно быть оптимистичным, о том, насколько советские люди сильнее атома, который подло взорвался в Чернобыле, но никого не страшит.

Я написал, что совершается преступление. О том, как скрывают правду, как выгоняют людей на улицу. Написал все, что наболело за эти дни.

Через двое суток зазвонил телефон. «С вами будет разговаривать секретарь ЦК КПСС товарищ Яковлев», – сказала телефонная трубка, повергнув меня в смятение; секретари ЦК никогда еще не звонили мне из своего московского далека. Из киевской близи тоже не баловали. «Вы не будете возражать, если я покажу ваше интервью для «Комсомольской правды» Михаилу Сергеевичу Горбачеву?» – спросил в трубке по-северному окающий голос. «Конечно нет», – ответил я.

Еще через три дня меня вызвали в Москву, и Яковлев прямо предложил мне принять «Огонек». Он начал говорить о плате за демократические перемены в стране, о том, что нам надо будет отбивать и выкупать страну у тех, кто ее почти уничтожил, а для этого необходимы свободная пресса и новые люди. Хорошо он говорил, красиво.

Я попросил времени для раздумий. «Такого времени нет», – сказал Яковлев. «Когда вам предложили стать секретарем ЦК, – спросил я, – вы с женой хоть посоветовались?» – «Нет!» – категорически почти выкрикнул Яковлев. «А мне надо…»

Я знал, что буду в основном советоваться с самим собой. Мне была предложена хорошая должность, за которую не требовали платить ничем постыдным, унижающим душу и ум. Я впервые увидел партийного чиновника, разговаривающего со мной как бы на равных. Мой принцип одинокого охотника, привыкшего полагаться на себя и выстаивать в одиночку, впервые был поколеблен. Пришло ощущение ДЕЛА, которое не унижает. При всей банальности этих фраз я передумывал их серьезно, потому что они пришли сами по себе, а не через митинговые мегафоны.

Мы о многом переговорили с Яковлевым; может быть, никто другой и не смог бы убедить меня столь логично. После всех этих Овчаренков, после всей полудержавной шпаны, исподтишка карающей и хлопающей по плечу, ко мне пришло ощущение Большого Шанса. Но предстояло еще раз сломать жизнь, уйти из достаточно отлаженного, освоенного и довольно независимого киевского бытия в московскую неизвестность. Игра явно стоила свеч. Встречу за встречей Яковлев вел таким образом, что я двигался к согласию с ним. Надо было рискнуть и впервые в жизни войти в чью-то команду.

– Вы не будете заглядывать мне в рукописи через плечо, мешать мне и ежедневно на меня жать? – раз за разом повторял я главный вопрос.

– Не будем! – твердо отвечал Яковлев.

Я все еще колебался, так и не рассказав о ситуации никому из домашних, – они гостили у друзей где-то в Грузии, в горах. Но перелом становился неотвратимым, приближались разговоры с Лигачевым, вторым человеком в партийной иерархии, ответственным за кадры.

Между началом и окончанием этой главы прошло около двадцати лет. Моя жизнь совершила еще один, особенный, поворот.

Заметки для памяти

Очень забавно узнавать байки о себе самом.

В интервью Галины Старовойтовой, данном ей в Америке, я прочел, как в бывшем Верховном Совете СССР во время выступления генерала Родионова, разрешившего вывести в апреле 1989 года десантников с саперными лопатками против демонстрантов в Тбилиси, грузинская делегация покинула зал. Вместе с грузинами ушли еще некоторые депутаты, в том числе и автор воспоминаний Старовойтова, и я.

Это я хорошо помню. Помню, что мы сгрудились у мужского туалета Кремлевского дворца съездов, это одно из самых просторных помещений в нижней части здания. Помню, как пришел нас умиротворять Горбачев. Но дальше Старовойтова пишет то, что я забыл или чего не было. Якобы я сказал Горбачеву: «Михаил Сергеевич, как портить атмосферу, так это вы в зале заседаний, а как улучшать ее, так вы в мужской туалет пришли, да?» Не помню…

Но все равно смешно.

Глава 9

Как бы там ни было, все, что я вам хочу поведать о сегодняшнем дне, заякорено в прошедшем времени. Например, мне хочется здесь рассказать, как меня забыли принять в партию, потому что это прояснит многие обстоятельства и потому что я других таких случаев не упомню.

В 1966 году, если воспользоваться формулой бывшего киевлянина Михаила Булгакова, я расстался со своей «профессией с отличием». В том смысле, что навсегда забросил свой красный медицинский диплом и врачебную профессию вместе с ним. Немудрено же было голове закружиться: меня избрали самым молодым в истории украинского Союза писателей секретарем его правления! Тогда же я стал главным редактором молодежного киевского ежемесячника «Ранок», что-то вроде аналога московской «Смены». Но, увы, государственный приступ либерализма как раз в это время заканчивался, чиновная советская братия взяла реванш. Уже затихали последние отзвуки хрущевской оттепели, страна круто ныряла в брежневское болото. У меня все еще было впереди: уроки понимания и уроки неискренности, полученные в Союзе писателей, уроки начальственной нелюбви и читательской любви. Много еще предстояло усвоить, я сразу не понял, что въезжаю в недоброе время на коне из другой эпохи. Ведь вначале был триумф на очередном съезде писателей, где я призывал издавать всех, кого еще тормозила цензура, включая самого запретного украинского классика Владимира Винниченко. Чуть раньше пришла и поэтическая популярность, публикации стихов сразу во всех изданиях. Самую первую рецензию на мою первую книгу, кстати, опубликовал Евген Сверстюк, в дальнейшем один из непримиримых украинских националистов, очень умный, но не склонный к демократическим шалостям человек. Впрочем, тогда, в самом начале, мы все еще были единомышленниками. О нас, целом поколении, писали, как правило, одной строкой, не делая особых различий. И в этой-то атмосфере всеобщего ликования меня выдвигали и хвалили, не заметив, что у меня нет партбилета. К тому времени меня уже подвигли на редактирование журнала, а главный редактор по правилам бюрократической игры обязан был состоять в партии. Это было частью той круговой поруки, на которой чиновничье братство держалось.

В новой должности я обязан был посещать регулярные накачки в ЦК, а без партбилета туда не пускали. Мне всякий раз заказывали пропуск и удивленно переспрашивали, почему я не в партии. В редакции сразу начало получаться, все были довольны работой, и только старый редакционный фотограф Бернштейн отравлял мне жизнь, часами уговаривая вступить в эту самую партию – для спокойствия, потому что так надо.

Вскоре надлежащие заявления и рекомендации были собраны и отправились странствовать по своим кругам, а меня вызвали на партийную комиссию Печерского района города Киева. Журнал «Ранок» был приписан именно к этому заведению, где также состояли на учете все руководящие деятели украинской компартии и КГБ. Такой это был район: чистенький, зеленый, им нравилось там жить и работать. Райком располагался в одном из старинных дворянских особняков, рядом высились жилые дома новой знати. В просторечии все это называлось, как роман Тургенева, – «Дворянское гнездо». Ушедшие на пенсию давние обитатели «гнезда» и составляли самый консервативный орган райкома, его парткомиссию. Этакие людоеды на отдыхе, перекатывавшие вкус человечинки на вставных челюстях. Тогда я, наверное, был еще очень наивен, но помню, как я растерялся, наткнувшись на такую, казалось бы, беспричинную их ненависть. Это было впервые, но это было именно то, что большевики называют «классовым чувством» (так, наверное, революционные «братишки» ненавидели очкастых кассиров в ограбленном матросами банке).

В общем, с первой минуты встречи я и члены парткомиссии принялись пристально разглядывать друг друга (враг врага?). Причем у меня-то никакой враждебности не было; пришел я по чисто формальному поводу на минутку, такие милые старикашки сидят вокруг стола…