От первого лица — страница 19 из 67

сейчас плачется перед богом на том свете?» Слово «Бог» было написано с маленькой буквы.

Значит, и там – даже там, на парткомиссии, – был человек…

Заметки для памяти

В Москве проходил Всемирный конгресс сторонников мира. Шел 1969 год, меня уже поснимали со всех должностей в Киеве, но в Москве еще включали время от времени в писательские делегации, когда надо было показать, что мы плюралисты и у нас расцветают все цветы. На этот раз я расцветал с несколькими хорошими людьми – в делегацию включили Вознесенского, Сулейменова, деятелей культуры из кавказских республик. Было с кем и поговорить по душам, и поужинать. Но поселили всех участников в гостинице «Москва», наискосок от Кремля, установив суровый режим, затрудняющий общение; даже выпивка в ресторане попала под запрет, заказы на спиртное не принимались.

Подремывая на заседаниях, мы возвращались из Кремлевского дворца съездов, скучно ужинали и расходились по номерам. Впрочем, на третий вечер жизнь моя повеселела – Кайсын Кулиев и Расул Гамзатов, два неутомимых кавказца, позвали с ними поужинать и заказали к столу три чайника крепкого чая. Когда чай разлили по чашкам, я сообразил, что такие хорошие люди по доброй воле водой не ужинают и никакой это не чай, а коньяк.

Жить стало лучше, жить стало веселее.

Официанты за отдельную плату не уставали сменять чайники, а назавтра мы попросили их припасти к обеду самый большой, с красным петухом. Но на следующий день в обед всех официантов сменили…

Умер Клим Ворошилов, полуграмотный сталинский маршал, числившийся среди героических основоположников страны и ее армии. Хоронить его должны были на Красной площади, а это значит – из Колонного зала, расположенного напротив нашей гостиницы. Всех, чьи окна выходили на этот самый Колонный зал, из номеров выгнали, потому что за гробом намеревались шествовать все члены политбюро, а как известно, снайперы-террористы не дремлют.

Не знаю, кого из нас охрана держала за главного снайпера, но в моем номере с утра сидел румяный суровый мальчик, спасавший Брежнева от моей пули. Такие же мальчики выперли из номеров Кайсына с Расулом и заняли кухню, чтобы террористы не открыли огонь оттуда. Чайников с выпивкой не было. Тогда Расул достал из кармана бутылку дагестанского коньяка. Подлетел охранник.

– Уйди, гад, – медленно процедил Гамзатов. – Не видишь, какое горе у народа?!

Охранник вздрогнул на «гад», но молча отошел. В этот вечер мы уже не посетили конгресса, а назавтра разъехались.

* * *

Мой грузинский друг Нодар Думбадзе[4] был замечательным прозаиком, но человеком он был столь же талантливым (это нечасто совпадает в одном писателе) и добрым. Как он вел застолья, как принимал гостей, как шутил! При этом Нодар, знаменитый тамада, не любил тех, кто не знает меры в питье. Каждый человек обязан знать свою меру; до свинского состояния напиваются только плохие гости…

Здесь-то и возникала проблема. Согласно высоким законам кавказского гостеприимства, плохих гостей не бывает. Будучи председателем грузинского Союза писателей, Нодар Думбадзе был вынужден бесконечно принимать иностранные делегации. Он устраивал для них обеды и все время расстраивался неумением многих приезжих «держать удар».

Однажды я был в Тбилиси, и он уговорил меня поехать с ним в горы, помочь отобедать со словацкой писательской делегацией, сваленной из Москвы в Тбилиси, как всегда, на воскресенье.

Стол был прекрасен, тосты изысканны, словаки – тоже хорошие виноделы – хвалили вино, чем привели Нодара в полный восторг. И только руководитель делегации, партийный работник из Братиславы, не знал меры. К концу обеда он уже стоял над ущельем, перегнувшись через ограждение, и блевал туда, к стыду своих писателей и к озабоченности хозяев.

Думбадзе не знал, как быть. Как хозяин, он обязан был проявить внимание, но никакого сочувствия к страдальцу Нодар не испытывал. Он напряженно размышлял, ходил вокруг перегнутого словака, хотел что-то сказать и не находил слов, наблюдая рвотные пароксизмы несчастного гостя. Наконец он не выдержал, подошел сзади, похлопал словацкого гостя по спине и заботливо спросил: «Эй, ты что, жопе отдохнуть даешь?»…

Глава 10

Нас учили в школе, что в отечественной истории многое завязано на вечном конфликте между сытыми и голодными. По-научному это называется марксизм-ленинизм. В общем, в советские времена этот конфликт стал еще выразительнее, но отношения между неравноправными слоями общества держались уже не на наследственном капитале, а на загадочности советской невидимой и неистребимой табели о рангах. Я в жизни не видел ни одного голодного партчиновника. Недаром, когда неутомимый Зюганов уже в новые времена утверждал: «Партия есть!», его дополняли: «Да-да, есть, ела и будет есть!»

В гостях часть времени иногда уходила на объяснение обстоятельств добычи того или иного продукта: «Попробуйте вот эту селедочку, по случаю добыта, из горкомовского буфета». В Латвии потчевали густым «Рижским бальзамом», чем-то вроде ликера в керамических бутылках, который тоже надо было «доставать» (после одной из продолжительных «бальзамных» пьянок один мой приятель не выдержал: «Больше не могу пить этот партийный бальзам, я уже как Ленин…»). В Грузии друзья угощали винами и коньяками так называемого «спецразлива», хранившимися на винзаводах в особых, отдельных бочках. В Казахстане меня как-то угостили барашком, откормленным для большого местного начальства, но соскользнувшим у того со стола. При всем этом большинство населения страны только догадывалось о начальственных кормушках, а кое-кто и не верил. Это была потаенная часть чиновного бытия; допуск к кормушке означал доступ в некие высшие сферы жизни, но были ведь и такие, кому отрезали путь ко всем кормушкам – и специальным, и попроще. В общем, кормушка, как регулятор чиновного положения, многое значила.

И напротив, человек с пережатым кислородным шлангом больше обычного задыхался в советской мути. Хорошо помню, как из Киева уезжал один из лучших послевоенных русских прозаиков Виктор Некрасов[5]. Он был откровенно голоден и бесприютен. Его отлучали отовсюду и выгоняли в назидание остальным: умницу, фронтовика, выпивоху. Некрасов своей неординарностью раздражал киевских провинциалов; к тому же он был писатель русский и городской, что тоже многим претило. Помню, как в украинский Союз писателей пришло письмо из Волгограда-Сталинграда с просьбой прислать своего представителя на открытие той самой знаменитой дамской фигуры с саблей, вознесшейся над степью по воле начальства и скульптора Вучетича. Виктор Некрасов, автор классической повести «В окопах Сталинграда», был категорически против возведения вооруженной великанши на месте боев, и я, тогда только что посвященный в секретарский ранг Союза писателей, решил уговорить его съездить и выступить. Но Некрасов категорически отказался: «Все равно ведь построили, что теперь пыхтеть? А я с этими открывателями в одной степи не присяду. Пошли кого-нибудь из украинских лирических талантов, пусть он там поворкует…» Незадолго до этого партком Союза писателей влепил Виктору Платоновичу очередной выговор и еще раз посоветовал ему убираться в Москву, где таким, как он, вольготнее…

Союз писателей Украины упрямо и последовательно «выдавливал» Некрасова. Писательский партком в этом был заодно с другим партийным начальством, уже исключавшим его из партии и восстанавливавшим в ней раз десять подряд. Но сам Виктор Некрасов не хотел уезжать; он любил свой город, привязался к стране; он воевал за нее, был ранен и награжден боевым орденом. Но его все-таки заставили поголодать, а затем и уехать.

Я встретил Некрасова в самом центре торгового пассажа на Крещатике, рядом с подъездом магазина игрушек, над которым писатель жил. «Еду, – сиплой своей скороговоркой сказал он. – Хотят они так. Но я сейчас уеду, отдышусь и вернусь. Ты не боишься стоять со мной?» Он выталкивал из себя короткие фразы, будто после каждой из них спазмы пережимали горло. «Я жрать хочу. Зашел на почтамт, а этот, что за мной ходит, тоже зашел. Я при нем жрать не стану. Встал я у лотка с пирожками, и он встал. Вон он, сытая рожа». Я поглядел в направлении, указанном Некрасовым. Стоял молодой, заурядно откормленный и одетый, заурядно выглядящий парень. Из толпы он выделялся разве что нескрытностью взгляда, устремленного в нашу сторону. Некрасов ткнул в парня пальцем, шевельнул офицерскими усиками и громко сказал: «И пирожки на лотке в почтамте были говно, и твоя работа говно». Не мог Некрасов надгрызть пирожок при таком свидетеле. При «сытой роже», как он его звал.

Я здесь о единственном: о неравноправии, которое у нас в стране в течение всей моей жизни было развито, как нигде в мире. Замечательный писатель был бесправен по сравнению с мелким клерком из охранного ведомства, и никакими открытыми законами сие не определялось. Действовала чиновничья советская формула: «Так надо!» В конце концов, тайная полиция существует во всех странах, и ее сотрудники, так или иначе, обеспечены на уровне возможностей государства. Но нигде все это не уходило в такие тайну и неравноправие, как у нас; полоса сытости или недоедания смещалась по обществу вне связи с талантливостью, вне зависимости от трудолюбия. В чиновной стране все определялось умением подчиниться, а не умением самостоятельно мыслить. И право на информацию тоже распределялось почти по спискам. Я постепенно понимал это и никогда к этому не привык.

Помню, как я ехал в свою первую заграницу, на первый в жизни Всемирный фестиваль молодежи в Хельсинки; было это в 1962 году и запомнилось навсегда.

Перед поездкой те, кто обо всем знал лучше нас, долго объясняли, до чего такая поездка опасна, зарубеж-то капиталистический… Нас разбили на четверки, разрешив передвигаться по неприятельскому городу Хельсинки исключительно группами. Каждым двум четверкам был выделен один специальный опекун. Того, кто отныне отвечал за меня, звали Леонидом Ивановичем, и он, подмигнув, сообщил, что работает в Одесском дворце пионеров. Подмигивание было актом политического доверия: опекун дал понять, что за дураков нас не держит, доверяя подопечным агромадный секрет. Так что отныне мы приобщены к государственной тайне и рот надо держать на замке пуще прежнего.