От первого лица — страница 20 из 67

Опекун рассказал нам еще кое-что о коварстве американского ЦРУ, агентов которого на этом фестивале хоть пруд пруди. Чтобы осложнить труд церэушников, секретный Леонид Иванович изъял все наши паспорта и держал их у себя. Он был напряжен и взволнован; ко мне пришло совершенно отчетливое ощущение, что соглядатай наш ищет скандала. Нормально дышать и нормально питаться в нормальных обстоятельствах он не мог, кусок ему в горло не лез. После встречи с группой украинских эмигрантов он допрашивал меня в течение нескольких часов, пытаясь выяснить нечто, уничтожающее этих людей. Он ходил на все поэтические вечера, изучая меня, как червячка, которого еще предстоит наживить на крючок. Однажды я все-таки удрал, чтобы еще раз встретиться со впервые в жизни увиденными зарубежными украинцами (до сих пор дружу с некоторыми из них, двое уже доктора наук в Вашингтоне). Когда я возвратился, то снова увидел соглядатая с большим пирогом в правой руке. Леонид Иванович пил чай, ожидая меня; ему платили такие командировочные, что оставалось и на пироги.

К чему я все это? К тому, что уже при первом выезде за рубеж чиновничья братия приставила ко мне одного из своих и дала понять, что я у нее на подозрении, что я ниже рангом, раз они не могут мне вполне доверять. Причем никому я еще по-настоящему не был нужен. Если их государство и боялось меня потерять, то это было ревнивым отношением хозяина к вещи, которая хоть на что-нибудь, а может еще сгодиться, пусть не теперь. Чиновничья власть могла разрешить, а могла и запретить мне печататься, она могла выпустить меня за границу, а однажды запретила туда ездить на несколько лет. Эти ребята не нуждались в друзьях – им нужны были одни только сообщники. Удивительное ощущение (повзрослев, я часто вспоминал последнюю встречу с Виктором Некрасовым): вроде бы ни в чем не виноват и в то же время спиной чувствуешь не отрывающийся от тебя недобрый следящий взгляд. Когда-то, лет двадцать назад, я напечатал в журнале «Юность» статью, в которой пытался объяснить, почему люди уходят из такого недружелюбия, даже эмигрируют. Статья называлась «Почему у нас не все дома», и заголовок этот в дальнейшем много раз обыгрывали другие писатели.

Декламируя стишки о собственной гордости советских людей, советские чиновники искренне нас презирали; я не всегда мог понять, за что именно. Так же как я не мог понять их мельтешения перед чужеземцами.

В начале семидесятых, давно, мы с моим другом, замечательным латышским поэтом Имантом Зиедонисом, решили написать книгу о Таджикистане. В процессе обдумывания замысла мы решили сходить поужинать в ресторан гостиницы «Россия», где тогда жили в Москве. Но на ресторанной двери чернела табличка о спецобслуживании, то есть о запрещении для наших граждан входить в ресторан. «Помолчи», – сказал Имант. Мы приблизились к монументальному ресторанному швейцару, и вдруг Имант, широко улыбаясь, сказал мне странную фразу: «Кур ту теце, гайлите?» Швейцар зауважал нас и распахнул дверь, мы двинулись к свободному столику. Я привык к фразе Иманта, лишь поживя в Латвии, где слышал ее по радио каждое утро. Так начиналась популярная песенка о петушке, который куда-то спешит утром по своим делам. Впрочем, времена наивных швейцаров вскоре прошли, на песню про петушка они уже не покупались, а стали брать на лапу и с иностранцев. Но сам принцип хамского отношения чиновничьего государства к нам, его гражданам, остался во всей неприкосновенности.

Я начинал эту главку с рассказа о хорошем человеке, уезжающем за рубеж, и о его соглядатае. Закончу – самоуничижительным повествованием на близкую тему.

Во время фестиваля в Хельсинки, о котором я уже вспоминал, меня пригласили в симпатичный городок рядом с финской столицей. Не помню уже названия городка – запомнил только, что в его гербе красовался рыбий хвост над морскими волнами. Красиво, у меня где-то до сих пор такой значок есть. Гостеприимные хозяева готовы были принять кроме меня, поэта, еще какого-нибудь советского делегата. Конечно же, им оказался славный одесский пионервожатый Леонид Иванович.

Перед обедом финны пригласили нас в избушку с сауной. На берегу пустынных волн была оборудована раскаленная деревянная комната с прекрасным предбанником. Хозяева моментально разделись и шмыгнули туда. Мы тоже разделись, но затем Леонид Иванович придержал меня за руку в предбаннике и хитро улыбнулся. «Нашли дурачков, – сказал он. – Мы в сауну, а они в предбанник, по карманам у нас пошнырят, возьмут документы и переснимут». Он, должно быть, забыл, что все мои документы были у него, изъятые сразу же по приезде в Хельсинки. «Нам туда нельзя», – сказал соглядатай и развернул газетный лист с большим бутербродом.

Не успел он толком куснуть, как финны выскочили из сауны и рванули к холодным волнам залива, плюхаясь в них один за другим. Бдительный пионервожатый отложил бутерброд и прыгнул в воду, как все. Для конспирации. Но мне все равно было холодно. Я подошел к волнам, поболтал их босой ногой и ужаснулся. Он был как Буревестник, а я – как робкий пингвин…

На следующий день с утра незакаленный Леонид Иванович глотал какие-то таблетки от ангины, пил водку и чай. Думаю, что только высокая убежденность в правоте пролетарского дела спасла его от воспаления легких.

Был у меня и такой, легкий, почти шутейный уровень контактов с хамской властью тогда, в начале пути. Можно было и так – не целуясь, но и не доводя до войны на взаимное уничтожение. Почему же я с таким остервенением врубился в войну с этой системой и журнал мой долго с большим отрывом лидировал в разоблачениях мира, никогда не дарившего всех нас своим уважением? Где произошел сдвиг в моей терпимости и когда ушла готовность к мирному сосуществованию? Не могу точно определить. Во всяком случае, чиновничья власть никогда глаз с меня не сводила. Когда я уже подписал контракт на несколько лет работы в Америке и собрался уезжать туда (никому постороннему я не говорил об этом ни слова), мне пришла телеграмма от какого-то Петрова (Москва, Большая Грузинская, 12, квартира 9, таким был обратный адрес). «Вы так усердно стирали исподнее моей Родины, что заработали место лектора Америки», – гласил текст. А затем «Правда» опубликовала статью, в которой писала, что я с американским послом вась-вась, что не может быть нормальным само по себе. Но ведь, честное слово, я ничего не рассказывал никому в «Правде» про свои отношения с послом, и он, полагаю, тоже. Такие вот пронырливые ребята есть, все-то они знают…

А что до исподнего, про стирку которого упоминается в телеграмме, так ведь можно и не стирать. Можно просидеть в предбаннике, и в нестираном можно ходить долго, даже всю жизнь. Правда, по запаху узнавать будут…

Заметки для памяти

В начале восьмидесятых годов Индия пригласила делегацию советских деятелей культуры на вручение премий имени Джавахарлала Неру. А после того, как мы поучаствовали в этой замечательной церемонии, нас повезли кататься по стране.

Все было в меру интересно и в меру же непонятно. Вдруг сквозь бездну различий прорывались такие просторы общности, что голова кругом шла. В индийской мешанине (иногда побезобразнее нашей) всплескивали порой такие сокровища, которые там трудно было даже предположить. Поди знай, что в городском музее Калькутты среди слоновых бивней и кресел из тростника я вдруг увижу огромную картину знаменитого русского художника Верещагина «Въезд королевы Виктории в Калькутту». Картина сохранилась вполне прилично, была пропитана пряностью деталей и примет чужой жизни. Я про эту верещагинскую работу ничего не знал и немедленно решил дать ее репродукцию в «Огоньке».

Мне было известно, что в Калькутте есть корреспондентский пункт советского агентства печати «Новости», и я немедленно побежал туда. «Ребята, – заорал я с порога, – кто из вас хочет заработать и прославиться? Сделайте мне хорошую репродукцию картины Верещагина и напишите о ней. Это будет ваше, а не мое открытие, и гарантирую его публикацию в ближайшем номере…»

От письменных столов ко мне повернулись три усталых лица. Странным образом мое предложение не озарило радостью ни одного из них. «Какого Верещагина?» – спросило одно из лиц.

Чуть позже на приеме в советском консульстве я рассказал этот случай одному из тамошних дипломатов, и тот захохотал: «Ну, ты даешь, редактор! В корпункте АПН нет ни одного журналиста, все трое – сотрудники военно-морской разведки. Ну, ты даешь!» Дипломата умилила моя наивность, и он еще долго смеялся.

Глава 11

После первого, довольно нелепого, выезда за границу, в Финляндию под присмотром, моя жизнь складывалась разнообразно и включила в себя годы, проведенные вдали от дома. Мне всегда было интересно сравнивать собственные и чужие привычки, к чему-то в чужом доме уважительно приспосабливаться, а от чего-то отвыкать. Легче всего я отвыкал от неравноправия, которое всаживали в нас всем строем жизни, от привычки к рабству, которую вращивали в наши души разнообразные хозяева жизни. Менялось, по сути, немногое. Досоветский, советский и послесоветский барин внешне бывали разными, но по стилю поведения, по отношению к окружающим они многое повторяли друг в друге. Приехав как-то домой из Америки, я увидел телепрограмму новостей с очередным репортажем о болезнях российского президента, а затем интервью с кем-то из занемогших товарищей его застолий и дел. Телекамеры стояли на коврах, и койки в той больнице выглядели прилично, и тарелки были заполнены чем-то вполне съедобным. «Ну вот, – сказал я. – Можно же и у нас!» – «И у них, – поправили меня. – Это ЦКБ, больница для большого начальства».

Я уверен, что в Америке произошла бы еще одна революция, если б выяснилось, что конгрессмены, например, с сенаторами содержат для себя за бюджетные деньги особенное лечебное заведение, где не такое, как везде, оборудование и другие лекарства. Собственно говоря, эти господа могли бы иметь такую больницу, но только за свои собственные деньги, ни в коем случае за бюджетные (у нас ведь нищенский бюджет Минздрава чуть ли не напол