От первого лица — страница 34 из 67

Для достойного, аристократичного украинского самосознания Загребельный сделал в сто раз больше, чем все наши патриотические сочинители, сложенные вместе и умноженные на десять. Исторические романы Павла Архиповича (кстати, единственные книги украинского писателя, которые в публичной библиотеке американского города Бостона я видел захватанными и зачитанными до лоска) – великое общественное событие. У нас ведь исторические романы испокон века писали, как пособия по текущей политике. Когда-то – с точки зрения Пантелеймона Кулиша или Михаила Старицкого, этакая развесистая национальная клюква. Затем – с советской точки зрения, когда Иван Ле, Семен Скляренко или Натан Рыбак едва не определяли князей и гетманов в колхозные бригадиры. Загребельный написал исторические романы с точки зрения человека современного, образованного, с высоким достоинством. Их читают и городские интеллигенты, и деревенские учителя, и беглые евреи за морями-океанами.

Павло Загребельный в течение многих лет писал хорошие романы, но в основном он был занят тем, что руководил Союзом писателей, объединяющим людей, сочинявших романы плохие. Чиновничья система удивительно умела заставлять людей заниматься не своим делом (почему, в большой степени, и развалилась). Загребельного обязали делать то, что другой человек мечтал получить любой ценой. Человек этот был близок Загребельному по возрасту и жизненному опыту. Звали этого человека Олесь Гончар, и постепенно из него выковали главного врага и основного оппонента для Загребельного лет на пятнадцать-двадцать; одновременно по этой же линии разделили и литературную интеллигенцию.

Вражда эта была скрытая, под скатертью. Хуже всего, когда Гончар с Загребельным оказывались за одним праздничным столом не по своей воле. Прилипалы мгновенно разбивались на группы, тосты провозглашались с подковырками, герои ссоры делали вид, что не понимают ничего совершенно. Дело осложнялось еще и тем, что Щербицкий, давний и безраздельный хозяин республики, считал, что не может положиться на Гончара, что тот неискренен. Загребельный же был понятнее партийному лидеру и ближе к нему по семейной линии, что тоже являлось не последним делом. По этому поводу ходило множество сплетен, не стану в них вдаваться, скажу только, что и вожди имеют право на собственные симпатии и антипатии. И мне Загребельный был симпатичнее, ну и что?

Украине нужны были оба, и Павло, и Олесь. Несчастный народ, у которого никогда не было двух крыльев, двух полюсов, даже двух рук. Могли ведь в Америке в одно время жить два нобелевских лауреата по литературе, Хемингуэй и Фолкнер, которые не были толком знакомы и не любили друг друга. Ну и что? Украине было позволено иметь классиков исключительно однотипных и только в полированном виде. Союз писателей с незапамятного 1934-го, года своего основания, был министерством партийной словесности, строго подчиненным верховной власти. Власть постоянно доводила до всеобщего сведения, кто в литературе главнее кого. Повидав множество писателей на всех континентах, могу твердо сказать, что я другой такой страны не знаю.

Служили два классика. Загребельный бурчал, хамил, взрывался, как петарда, но был понятен. Гончар – совершенно другой человеческий тип. Он был в тысячу раз более опытен как чиновник и во множество раз более уверен в себе как общественный деятель. Но как литератор он не был столь основателен. Литература была фоном, оттеняющим сочинителя, но не способом его самовыражения. В гостиной дома у Гончаров блистал целый стеллаж, уставленный разноязычными изданиями книг Олеся. Увидев это впервые, еще тогда, в молодости, я подумал, как это можно отдать столько места под книги, которых никто в доме не читает: ну свали их где-нибудь в гараже или на даче, и все тут. Я никогда не видел Гончара, обложенного чужими книгами, да и своих он, по-моему, не перечитывал. Он их СОЗДАВАЛ. Олесь был мемориален, и книги служили ему как бы деталями памятника. Помню, Гончары пришли однажды к нам в гости, кажется на мой день рождения, и принесли мне в подарок роман Олеся «Тронка». И вручали его, как орден.

При всем том, повторю, Гончар умел обаять людей, но умел он и предавать их! Все это было естественным для личности не литератора, а прежде всего политического деятеля, которым, по существу, Олесь и был в первую очередь. Если Загребельный всегда ходил с книгами и журналами, выспрашивал, что и где вышло, то Гончар никогда этого не делал. Зато он умел молчать, как никто! В то время как Загребельный хватал в коридоре какого-нибудь мастера прозы, который и «Красную Шапочку» до конца не осилил, и начинал с ним заводить разговор о чтении Пруста, Гончар не обижал хороших людей избыточной образованностью, умел брататься со многими, даже не выпивая, что среди писателей – редкость.

Тоже ведь интересно: люди любят таких, как сами. В возвышении Гончара не было ничего обидного для масс – он умел быть как все, все в меру. Известно было, что Олесь обижается, если приставать к нему с вопросами о книжных новинках. Я спросил однажды, как он проводит свободное время. «Думаю», – сказал Олесь. Тоже дело…

Гончар был далеко не зауряден, но любил культивировать заурядность, пригревать по очереди нужных людей. Он замкнулся на своем положении в обществе, верил, что это положение определяется не репутацией, а должностью, и боролся за общественный статус, как за кислородный шланг под водой. Было в нем что-то и от доброго восточного божка, которым Олесь постоянно прикидывался, и от солженицынской свирепости (хотя Олесь Солженицына терпеть не мог и с удовольствием подписывал все, что ему подсовывали против Солженицына из ЦК).

Еще одно: человек до мозга костей деревенский, натурный, Гончар постоянно симулировал аристократичность, так же как Загребельный симулировал пейзанство. Обстоятельства… Книги у Олеся были простые, понятные, выспренные, похожие иногда на пластмассовую прозу какого-нибудь Александра Грина. Но было у него несколько военных новелл, сделанных на уровне большой литературы, в которую Гончар мог бы, наверное, войти, яви он себя миру искренне, на уровне боли, на уровне эмоций и нерасчетливых человеческих чувств. Но он часто и натужно лукавил, делал это по-мужицки, с покряхтываниями, с многозначительностью деревенского деда, сворачивающего козью ножку. Был он, повторяю, прежде всего политическим деятелем; перечитайте, если хватит терпения, тех же «Знаменосцев» или «Собор» – скучные, многословные политические трактаты, сделанные на потребу дня.

У Гончара была замечательная жена, красивая, умная, полностью подчинившаяся ему и растворившаяся в нем. До меня дошли только слухи о талантливости Валентины Даниловны Гончар; она руководила в Днепропетровске литстудией, в которой Гончар начинал. Ах, какая это была женщина! Если она смогла полюбить Олеся, значит, было в нем нечто незаурядное…

Людей уродовала, мяла и переминала гигантская мясорубка власти. Павло Загребельный раздражал многих именно в таком обществе, заваренном на ненависти и чинодральстве. Гончар именно в такой среде отыскал себе могучую группу поддержки, признавшую, что он их лидер, потому что такой же, как они. В условиях нормального государства из такого Олеся Гончара получился бы великолепный парламентский спикер. Он умел порассуждать в ЦК о торжестве коммунизма и спеть про славную Украину за столом с собратьями по перу. Гончар переигрывал Загребельного по всем представительским статьям и пакостил ему по этим же статьям, как умел. Властям все это очень нравилось. Павло порой даже не огрызался; он знал себя и понимал, что с умением нахамить кому угодно он может только ухудшить все, что угодно. Но зато он был откровенен! Помню, как Загребельный говорил со мной о секретарстве в Союзе или каком-нибудь редакторстве, ерепенился, тут же выкладывая, о чем его предупредили в ЦК и что он сам думает про ЦК и про меня. По контрасту припоминаю, как меня выводили из секретариата Союза писателей при Гончаре. Вдруг на наше заседание пришли Олесь и секретарь ЦК. Партийный вождь потер одну ладошку о другую и ласково сказал, что таким талантам, как Коротич, надо бы сосредоточиваться на творчестве, а не просиживать штаны в кабинетах. Гончар улыбался и молчал, как китайский болванчик, а ведь знал все заранее, мог бы и намекнуть. Олесь вообще предавал глубокомысленно: все объяснял на уровне национальной идеи, подымая перст к потолку.

Они и пьяными бывали по-разному. Надравшись, Загребельный становился еще откровеннее. Гончар же закрывался, как ракушка; он знал, как может сокрушить чиновничью карьеру одно неосторожное слово. Я много раз пытался понять, где и когда Гончару расквасили душу до такой степени, до такой горечи. Но он как бы окаменел в своей потаенности, отмахивался: мол, придет время и сам скажу…

По нормальной логике, Павло Загребельный был необходим вовсе не как противник Гончара, а как ДРУГОЙ человек из того же мира. Он не всегда был ласков, но всегда понятен, всегда был полон информации и желания получить ее от других. Помню, как я привез из Таджикистана Шариат и книги по мусульманскому судопроизводству. Собственно, вез их я для него, кого еще в Киеве могли заинтересовать такие подробности жизни? Но Павло, чуть прослышав о книгах, уже напомнил мне о них тысячу раз – он спешил прочесть и узнать!

Павло Загребельный достаточно настрадался в жизни, но страдание его рвалось наружу, как вулканная лава; у Олеся Гончара все язвы прорывались вовнутрь. Гончар жил куда труднее, даже страшнее, сказал бы я. Он производил впечатление человека, затаившего в себе нечто страшное, до чего никому не может быть дела. Он и в книгах не раскрывался, всегда было ощущение, что Олесь пишет, приподнявшись на цыпочки и оглядываясь по сторонам. Лишь очень редко, в нескольких новеллах, прорезалась у Гончара пронзительность огромного трагического таланта, который по-настоящему не сбылся. Гончар-писатель так никогда и не возвратился с Большой Войны. Он говорил о ней особенно, глядя в сторону и как бы в себя. Помню один из таких его рассказов о встретившихся в степи в самом конце войны двух эшелонах: солдатском и с нашими девушками, возвращающимися домой из германского рабства. Это была, по его словам, феерическая картина – с полем, где в обнимку двигались парные тени, и про утро, когда эшелоны расходились в разные стороны.