Город бушевал. Ежедневно я получал пакеты с фотографиями демонстрантов, несущих плакаты: «Коротича – в депутаты!» или «Гласность – в город, Коротича – в Верховный Совет!». Стены были оклеены стихами, сочиненными в мою честь, и описаниями моих заслуг перед человечеством. Когда я приехал, то первым, увиденным мною на здании вокзала, оказался большой транспарант: «Коротич, дай им дрозда!» Любовь и доверие харьковчан поражали меня еще с расстояния; в самом же Харькове меня встретила ситуация совершенно московская – ненависть большинства партийных чиновников. В первой же городской газете, которую я купил, было письмо местных ветеранов партии, труда и войны, требующих, чтобы рабочий класс дал отпор предателю ленинских идеалов, то есть мне. Рядом было угодливое, как водится, письмо писательской организации, сообщавшей, что депутатом от Харькова может быть исключительно представитель героического рабочего класса, а никак не журналист или писатель, тем более из Москвы. Областная партийная газета на украинском языке и вовсе печатала немыслимую брехню, на уровне московских суперпатриотических изданий: кто мне платит и чей я агент. Идеологический секретарь горкома партии, некто Рыбак (за антисемитизм я сего товарища демонстративно называл Фишманом), на инструктажах доверительно сообщал, что я есть тайный еврей и было бы позором для пролетарского украинского города…
Короче говоря, партийные орлы не прочь были поклевать стервятинку.
Случались и примитивные провокации. Вертлявый субъект подкрался ко мне на митинге и шепотом пригласил на заседание местного политического подполья, где, мол, все уже готово, чтобы «привести к власти наших людей». Однажды даже поступило предложение встретиться с группой работников местного КГБ, составивших заговор «для свержения местного руководства».
Было над чем подумать. Особенно после того, как ко мне в руки попали инструктивные материалы для харьковских партийных секретарей, разосланные из обкома. Там без обиняков говорилось о недопустимости избрания меня или другого человека, стоящего на позициях, хоть в чем-то отличающихся от официальных. А в военной академии имени Говорова с армейской прямотой курсантам приказали голосовать против меня.
Вакханалия чиновничьего неприятия только стимулировала поддержку улицы. Чем глупее перла против меня угрюмая машина официоза, тем больше харьковчане меня поддерживали. На мое депутатское место зарегистрировались еще одиннадцать кандидатов во главе с мэром Харькова Соколовским, но их никто в упор не видел. «Вам бы не поносить меня, – посоветовал я партийному идеологу Рыбаку, – а похвалить и сказать, что вы за мое избрание. Это единственный способ настроить город против меня». Но от долгого пребывания в неконтролируемой власти чиновники страны поглупели. В Харькове они совершали один провальный поступок за другим. Когда на окраине города был назначен мой избирательный митинг, автобусы прекратили рейсы в этом направлении за два часа до его начала, то же приказали водителям троллейбусных и трамвайных маршрутов. В итоге вместо пяти тысяч, на которые мы рассчитывали, пришло сорок тысяч. Уже более двухсот человек добровольно работали на меня в Харькове. Инженеры, журналисты, врачи, актеры, рабочие, библиотекари, адвокаты – можно было четко ощутить, как власть в городе переходит к нам. Это чувствовал и официоз. Однажды первый секретарь Харьковского горкома партии Хирный позвонил мне и, к моему великому удивлению, предложил с ним встретиться на станции метро. Я шел на эту встречу по проспекту, оклеенному плакатами в мою поддержку: привычных лозунгов вроде «Слава КПСС!» уже вообще не было. Мы встретились в условленном месте, спустились в прохладный подземный вестибюль метро, и Хирный начал говорить мне странные слова о том, какие болваны правят областью и какие мы здесь наведем порядки, когда меня изберут. Люди оглядывались на меня, здоровались, многие возвращались, чтобы пожать мне руку и пожелать успеха на выборах. «Так странно, – сказал я первому секретарю горкома, – что узнают меня, а не вас. Что же вы за власть такая, если люди глядят сквозь вас?» Мой собеседник ничего не ответил, и меня остро, физически, уколола его неприкаянность в городе, которым он все еще официально руководил, но – непризнанный, чужой, нелюбимый…
По моей просьбе в Харьков приезжали, выступая в мою поддержку, очень популярные москвичи: Гавриил Попов, Юрий Черниченко, Юрий Карякин. Приехал самый знаменитый в стране клоун, директор московского цирка Юрий Никулин, и помчался выступать перед милиционерами и военными. К вечеру он, потирая руки, пожаловал ко мне в номер и сообщил: «Ручаюсь, все автоинспекторы будут за нас!»
В Харьков прибыл и десант общества «Память» из Москвы, дабы разоблачить мое «тайное жидомасонство». В полувоенных френчах и сапогах, все, как у них полагается, шли эти придурки строем с вокзала, скандируя лозунги о вреде инородцев и требуя защитить великую Россию. Лучше бы они этого не делали, потому что желание бить «Память» объединило в этот день харьковских украинских националистов, евреев и просто горожан, которым было неприятно, что их поучает такая шпана. За глупость незваных гостей лупили их же плакатами, и они летели из Харькова, как поросенок в новелле О’Генри – «опережая звук своего визга». Город был наш. Одна из последних попыток остановить меня была глупа и странна. Вечером, когда я расположился в купе московского поезда, в очередной раз отправляясь домой (я проводил в Харькове все уик-энды – с утра в пятницу до воскресного вечера – и в понедельник, прямо с Курского вокзала Москвы, ехал в «Огонек», тяжело было…), ко мне без стука вошел Петросов, руководитель избирательной кампании харьковского мэра. Петросов оглядел купе, где кроме меня никого не было, и сказал прямо: «Если вы снимете свою кандидатуру в пользу моего шефа Соколовского, мы вас отблагодарим. Мы вам организуем избирательную кампанию в другом месте, вас ведь много где выдвигают…» Иногда мне даже нравится, когда меня считают идиотом. Ну не буду же я лупить маленького харьковского армянина Петросова, да и сил к вечеру почти не оставалось. «Исчезни!» – сказал я, и Петросов исчез.
Выборы приближались. Опасаясь фальсификаций, мои группы поддержки создали свою систему проверки, но все было и так ясно – практически нигде я не получал меньше восьмидесяти процентов голосов, это из двенадцати кандидатов! Старая власть рушилась, и мое избрание было вовсе не личным моим торжеством – чиновничья власть лишь только начала перестраиваться; сейчас она расползалась, как лист мокрой бумаги, не обретя еще новых опор. Вся жизнь в умирающей стране уходила не в новое качество, а в неопределенность. Прежние мерзости скукоживались, трансформировались, и никто еще точно не знал, что именно придет им на смену.
Помню, как в редакции «Огонька», когда я только еще пришел туда, под стеклом на моем рабочем столе был зафиксирован список членов политбюро с датой рождения у каждой фамилии. На полях списка указывалось, кому полагается ко дню рождения цветной, а кому – черно-белый портрет. Одним из первых приказов по редакции я запретил печатать эти портреты. Это не казалось такой уж революцией: тогда многие ждали, что реестр начальников вот-вот изменится и вместо одних ликов на чиновничьих иконостасах взойдут новые. Помню, как пришли ко мне старые сотрудники и посоветовали, чтобы я не горячился, а позвонил куда следует и спросил, надо или не надо сейчас печатать ко дням рождения физиономии вождей. Тем более что некоторые вожди относились к этим публикациям весьма серьезно: легендарный догматик Суслов, например, специально сфотографировался для «Огонька» в Париже, раз и навсегда запретив давать другие его портреты. В общем, я позвонил по этому поводу в общий отдел ЦК и получил оттуда гениальный ответ: «Решения инстанции насчет публикации портретов не было, но и ни единого протеста не поступало…» Все мы люди… Помню, как мне стало обидно, когда в Харькове после выборов сжигали огромную кучу листовок с моими портретами. Я поймал себя на этом постыдном чувстве и подумал, а каково же ИМ, вчерашним хозяевам жизни, видевшим свои лики ежедневно и на каждом углу.
Страна ворвалась в перемены; уже через два с половиной года она разгонит парламент, столь прекрасно и трагически избранный. От дней, когда я орал в харьковскую толпу возвышенные слова и пытался осуществить их; когда я делал самый массовый и любимый советский еженедельник, с этих пор миновала вечность. Все чаще начала приходить и не оставляла мысль, что дело сделано – надо уйти. Я стал больше замечать молодые лица вокруг и лучше слышать обвинения, звучащие в адрес моих сверстников. Романтики демократии, гении компромиссов, мы доказали и свою последовательность, и свою ограниченность. Да, эпоха ненависти была основательно разрушена нами, но новое время звало не только новых архитекторов, но и новые проекты.
Я все чаще думал: Господи, Ты помог мне сломать мою жизнь несколько раз и успешно пересечь разломы. Я уходил из медицины в Союз писателей, был безработным, редакторствовал и старался не уронить себя. Теперь, наверное, надо будет уйти еще раз, самое страшное – жизнь по инерции. Я видел и еще увижу, как люди цепляются за власть, задерживаются в ней и, не войдя в новое качество, начинают мешать себе и другим. Хотя бы те же Ельцин с Горбачевым. Эта книга начиналась с главы, где я попытался объяснить обстоятельства своего ухода подробнее, но сейчас я говорю в общем, о том, как пришло ко мне ощущение, что на данный момент я сделал все, что мог.
Преподавание за границей, профессорское место в Бостонском университете – все это было продолжением линии моей жизни, еще одной попыткой найти собственное место на свете. Не встать на то, что мне выделено, а именно – найти свое. И конференция против ненависти, проведенная под новый 1992 год вместе с фондом нобелевского лауреата Эли Визела в Москве, тоже продолжала мою работу. Эта книга – еще одно продолжение.
Кстати, несколько слов о конференции. Летом 1991 года бывший американский президент Джералд Форд пригласил меня и еще десятка два самых разных людей со всего света к себе на ранчо в горы, неподалеку от города Денвер, штат Колорадо. Приехали бывший