От первого лица — страница 43 из 67

В Бостоне я подружился с замечательной семьей эмигрантов, интеллигентнейших людей, Львом Стейнмецем и Ингой Каретниковой. Удивительно образованные, умеющие поделиться своими знаниями люди закрылись в доме, как в ракушке, избегая лишних контактов, привыкнув к Америке, отгоняя от себя мысли о России как стране, куда можно вернуться. Есть и такие, хоть очень немного, вжившиеся в чужую страну, нашедшие себя в ней. Это самые счастливые. У меня самого все не так, я всегда ношу с собой все свои знания и причуды, так сложилось, что я вообще не очень остро воспринимаю состояние чужестранства… Когда-то у меня спросили о любимой стране и, к возмущению многих, я ответил: «Европа, Россия, Украина». Все три эти земли мне понятны и близки, они перетекают одна в другую, а родной язык, память, привычки я ношу с собой, но это связывает меня с другими людьми, а не отдаляет от них. Когда мне предложили поработать за океаном, я на это время избрал Бостон, самый европейский из американских городов. Всегда я покупал билет из дому в оба конца, но вот если мир устроен, как палата в сумасшедшем доме, с дверью, открытой лишь в одну сторону, тогда в нем неуютно. В таком мире я бы не стал счастлив…

Перестройка разгребла страну на множество чиновничьих вотчин, она возбудила национализм и страх оказаться там, где тебя не любят. Эмигранты блуждают по Киеву и Свердловску, а расстояние между соседними Ереваном и Баку оказалось куда большим, чем между Москвой и Нью-Йорком. Ощущение эмиграции, чужбины может достать и дома или при перемещении из одного бывшего советского народа в другой.

Администрация Горбачева, а затем и ельцинская администрация составлялись в Москве из приезжих. Самых разных людей срывали с привычных мест, переселяя в столичный Вавилон, давая им власть над теми, кто жил и работал здесь десятилетиями. Бедняга Шеварднадзе (грузин) оказался в одном из самых элитных окружений – в Министерстве иностранных дел, а уралец Ельцин – в Московском горкоме партии, где привыкли считать столицу государством в государстве. Ставрополец Горбачев тоже прибыл не из Пажеского корпуса. Те, кого в Москве звали «лимитчиками», то есть приезжими, получившими право пожить здесь в рамках некоего лимита, вопреки правилам заняли немало самых мягких кресел и создали вполне эмигрантскую ситуацию. Мне многие москвичи жаловались на это, считая меня своим, поскольку еще в бытность киевлянином я подолгу жил в Москве, женился здесь, работал секретарем писательского Союза. Интересно, что окающего ярославца Александра Яковлева тоже воспринимали как москвича, прижились многие актеры, журналисты. Но Лигачеву всегда напоминали, что он сибиряк, парвеню, выскочка, да и Ельцина всегда числили пришлым. Грека по национальности Гавриила Попова без проблем избрали мэром Москвы вопреки многим коренным русакам, козырявшим национальностью как доходной профессией. Большие города – организмы особенные, с одной стороны, не располагающие к ограниченности, а с другой – воспитывающие своих собственных провинциалов.

Горбачева часто попрекали его акцентом, манерами его супруги, часто говорили о нем панибратски. Однажды на встрече с главными редакторами он оглядел нас и воскликнул: «Ведь из разных мест мы приехали, а делаем одно общее дело!» Это было еще одно прекраснодушное заблуждение милейшего Михаила Сергеевича…

В конце президентства он начал многое понимать, по-иному видеть многих людей. Корреспондент «Независимой газеты» Караулов, бравший у Горбачева интервью перед самой его отставкой, рассказывал мне, что Михаил Сергеевич вдруг посерьезнел и сказал, что по многим причинам он так и не научился ценить независимых людей. «Как обидно, что я не смог в полной мере использовать таких людей, как Коротич, достичь абсолютного взаимопонимания с ними…»

Опять ошибка. Никого не надо использовать. Никому нельзя позволить использовать себя. Если уже это общее дело, то надо совершать его от всей души и вместе с теми, кому веришь. Лет десять подряд Горбачев был эмигрантом в стране, созданной коммунистами. Разрушив ее, он оказался в положении человека, принесшего неведомую болезнь на остров. Сегодня он все на том же острове. И все так же одинок на нем, потому что остров этот все менее обитаем.

У меня много знакомых в провинциальном американском штате Висконсин (когда-то, в первую свою американскую поездку более тридцати лет назад, меня туда запроторил Госдепартамент, и многие знакомства с тех пор только окрепли). Там в городе Медисон я несколько раз встречался и спорил с забавным эмигрантом-украинцем, местным врачом-рентгенологом, всегда дрожащим от страха. Он провез этот страх сквозь беженские лагеря в Западной Германии, через которую бежал с Украины в конце войны, через Мюнхен, где пришлось отсиживаться в клоповниках, созданных для «перемещенных лиц без гражданства», через годы учебы, когда приходилось выпрашивать займы на учебу и по центу копить деньги на отдачу. Он на всю жизнь врастил в себя гибельный страх перед любой властью. У него, бедняги, давно уже нет ни своей земли, ни своей страны, он вечно в гостях; даже если его зовут к столу, он боится расколоть хозяйскую чашку. Человек этот никогда не вызывал во мне протеста, мне его жаль и все тут. Жаль супругу его, провинциальную даму, никогда не бывшую на равных с американскими соседями (не потому, что соседи были плохими, – она их боялась и не чувствовала себя им ровней никогда). Рентгенолог-украинец и его супруга – давно уже американские граждане, но они трясутся перед Америкой, не любят ее и в то же время боятся, что кто-то узнает об этом и заподозрит их в нелояльности. Забавно, в их отношении к Америке я уловил что-то от страха людей, прошедших в бывшей нашей стране сквозь мелкое сито политических чисток и с тех пор никогда не пришедших в сознание. Как бы там ни было на самом деле, они всегда боятся быть заподозренными в непатриотичных мыслях и все твердят, что с эмигрантов особый, жестокий спрос. Их уже никто и за эмигрантов не считает, но они боятся и прежнего своего отечества, и нынешнего, готовые угодить кому угодно, только бы их оставили в покое.

Линия моих отношений с этим рентгенологом весьма характерна. В 1967 году он охотно общался со мной, о многом расспрашивал – была оттепель в холодной войне, даже президенты в то время перемигивались и готовили разоруженческие пакты. Но в 1982 году я оказался в США, когда обстановка стала немыслимо напряженной. Первые годы рейгановского президентства были переполнены всеми формами противостояния советской «империи зла», и рентгенолог-украинец из Медисона тут же дал мне понять, чтобы я не вздумал написать или позвонить ему, ибо это может сказаться на благополучии его с супругой и его дочерей. Фиг с ним, подумал я и понадеялся, что никогда уже не увижу моего испуганного знакомца.

Но в 1987 году я приехал в Вашингтон совершенно иначе, в свите Горбачева, наносившего державный визит президенту Рейгану. Ласковый рентгенолог из штата Висконсин сам разыскал меня, выслал билеты на самолет, умолял приехать в гости, чтобы все увидели, какой у него друг. Он возлюбил меня, зазывая в гости и потчуя при каждом приезде, умолял приехать в Медисон всей семьей. Но тут грянула украинская самостийность, и вышедший уже на пенсию рентгенолог вспомнил о своей прежней национальности.

Оказавшись у него в городе, я привез в подарок бутылку «Московской» водки. Он облизнулся и попросил, чтобы я поставил водку вон на ту, с дверцей, полку буфета, чтобы ее не было видно и в то же время чтобы легко было достать к вечеру и распить. «Водка замечательная, – говорил рентгенолог, – но, ты же сам понимаешь, если кто-нибудь из бывших бандеровцев случайно войдет и увидит такую этикетку…»

Универсальное качество всех перемещенных лиц и перемещенных душ – страх быть собой.

В Киеве я знавал одного из руководителей республики, заведовавшего сельским хозяйством. Чудный мужик, душа общества за столом; к тому же он питал нежность к моему отцу, на чьих научных трудах воспитывался, и время от времени присылал отцу поздравительные письма, а то и какие-нибудь вкусности из продовольственных кладовок для самых главных чиновников. Я решил сделать ему приятное и однажды привез из-за рубежа здоровенную бутылку «Смирновской» водки, тогда ее еще не продавали у нас на каждом углу. Мы встретились с сельскохозяйственным начальником в парке у редакции моего журнала (он сказал, что лучше, если это будет внезапная, случайная встреча, и назвал парк, где он прогуливается в обеденный перерыв). Бутылку водки от меня дружественный начальник принял с большим интересом, а затем поучительно загрустил. «У нас нет такой в спецраспределителе, – сказал он. – Я могу распить эту бутылку только у себя дома под одеялом, потому что, если придут гости моего круга, я вынужден буду им рассказать, где взял эту бутылку, и наши отношения с тобой навсегда прекратятся. Гости обязательно донесут, а меня и так уже предупреждали, чтобы я с тобой держал ухо востро».

Все это я к тому, что эмигрантские комплексы можно обрести и оставаясь на руководящем посту в Совете министров. Самое главное завоевание, которого можно достичь, – право на собственное достоинство. Его можно разменять и дома, его можно унести за тридевять земель и никогда не терять. Все зависит от тебя самого, потому что в конечном счете жизнь – беспрерывный выбор. Когда-то Сталин казнил замечательного поэта Осипа Мандельштама за стихи, начинающиеся страшной формулой-строчкой: «Мы живем, под собою не чуя страны…» Не дай бог…

В статье о философе Петре Чаадаеве Мандельштам интересно исследует тему различия между российскими и мировыми критериями. Он грустно замечает: «Когда Борис Годунов, предвосхищая мысль Петра, отправил за границу молодых русских людей, ни один из них не вернулся. Они не вернулись по той простой причине, что нет пути обратно от бытия к небытию, что в душной Москве задохнулись бы…»

Организм, в котором распались нормальные связи между частями, тяжело болен. Страна, оборвавшая связи с человечеством, обречена. Если встреча с людьми из окружающего тебя мира показывает тебе жизнь куда более интересную и привлекательную, чем та, которой ты жил, – спеши уйти к хорошим людям, не бойся. Если в своем нынешнем окружении ты можешь выживать лишь фальшивя – брось его. Самая большая трагедия – жить не так, как хочешь, уродуя и разрушая себя, придумывая, почему ты обязан быть обречен на страдальческие страдания и должен видеть в них жизненное призвание и призвание своего народа. Чушь.