От первого лица — страница 53 из 67

пространство. Но, как все слепые и полуслепые люди, нищий выглядел мудрецом, погруженным в раздумья. На голове у него была мягкая фетровая шляпа – большая редкость в Америке. Я немного постоял, слушая, а затем сунул нищему доллар в консервную банку. Он кивнул и вдруг спросил по-русски: «Это «Боже, царя храни»? Я правильно играю?» Он опустил кларнет и повторил: «Это «Боже, царя храни»? Я почти не знаю русских слов. Я из Европы, из Франции. Один русский в детстве учил меня играть на кларнете и немного разговаривать». Старик поблагодарил за подаяние, поднес инструмент к губам и заиграл «Марсельезу». Почувствовав, что я ухожу, он еще раз оторвал кларнет от губ и громко сказал в пространство перед собой: «До свиданья, на прощанье!»

Это происходило на центральной улице Бостона в начале марта 1998 года. Пока я не завернул за угол, направляясь домой, меня сопровождала мелодия, слова которой у нас пели назло царскому гимну: «Отречемся от старого мира!» Теперь, когда в России одну песню прекратили петь, а ко второй никак слов не придумают, слушать кларнетиста было странно и даже больно.

Глава 25

Сколько бы я ни пытался сочинять книги про заграницу, у меня получается про нас с вами. Все американские главы этой книги – попытки увидеть свою собственную жизнь сквозь чужую. По-моему, это вообще один из лучших способов самопознания – разглядывать себя со стороны. И рассказ о себе – будто о постороннем: вот, мол, жил-был такой человек…

Шел я по городу Нью-Йорку в Колумбийский университет. Это движение в моем случае было как бы проныриванием сквозь социальные и национальные слои огромного города. Я начинал с 59-й улицы, где тогда жил, это окраина Центрального парка, самый центр Манхэттена. Затем постепенно приходилось погружаться в «латиноамериканские кварталы», населенные шумными выходцами из Центральной и Южной Америки, а после 100-й улицы вокруг увеличивалось количество черных лиц и отчетливо приходило ощущение чужой и не очень дружественной территории – черного Гарлема. Я уже приближался к Колумбийскому университету, расположенному в районе 120-й улицы, когда чернокожий подросток, во весь опор мчащийся по тротуару навстречу мне на дребезжащем велосипеде, оттопырил на ходу ступню и лягнул меня в голень. Я остановился, потому что было больно, а подросток притормозил, ожидая спектакля. «Зачем ты?» – спросил я у него. «Гы! – радостно осклабился юноша. – А чего? Хочешь, еще раз стукну?!» И так на меня пахнуло родимыми, домашними ароматами, что я грустно сказал на непонятном парню русском языке: «Жлоб ты, братец, вот что!» Велосипедист не понял и впал в минутное замешательство. Затем он радостно завопил: «Иностранец, ты!» – и покатил по тротуару, стукая встречных по голеням.

Это воспоминание возвратило меня к нью-йоркской осени начала девяностых, когда в городе шли погромы корейских лавок. Судя по объяснениям самих погромщиков, корейцев было за что бить. За недолгое время, меньше двух десятилетий, уже на моей памяти, эмигранты-корейцы создали в Нью-Йорке и нескольких других больших городах разветвленную процветающую систему овощных, фруктовых и цветочных лавок, работающих едва ли не круглосуточно, требующих неимоверного старания продавцов и поставщиков, но дающих возможность покупать недорогие цветы и зелень когда угодно. Понемногу, по медной денежке, корейцы начали богатеть. Тогда обитатели пролетарских черных трущоб начали бить корейцев. В этом битье преобладало воинственное, жлобское неприятие того факта, что кто-то упорным трудом, из ничего, может выбиться в люди.

Когда я слышу сегодня самые агрессивные анекдоты о «новых русских» или читаю брызжущие слюной статьи о миллионерах в какой-нибудь «Советской России», то вижу за ними ту же физиономию экспроприатора с большевистским лозунгом «Грабь награбленное!» в зубах. Представляю себе Ленина или Троцкого, похлопывающих по плечу наркомана из нью-йоркской канавы и наводящих домушника на богатую квартиру со слабым замком. Мне кажется, что миллионерами должна заниматься налоговая инспекция, и, если миллионы заработаны честно, надо рассказать о том, как человек разбогател своей предприимчивостью, а не возмущаться, что у него больше денег, чем у человека, вложившего средства не в развитие производства, а в портрет Сталина на палочке.

Когда-то в «Огоньке» мы рассказывали о суде над двумя московскими молодыми жлобами, которые от нечего делать били парковые скульптуры. На деликатный вопрос судьи, что было причиной таких поступков, один из подсудимых угрюмо взглянул на стража законности и буркнул: «А чего она там стояла?!» С нью-йоркской жлобской аргументацией это совпадало один к одному. Пока разговорчивые пролетарии умственного труда изводили время в межпарламентских спорах, жлобы всех стран соединялись, даже ничего друг о друге не зная. Они немало освоили из современных терминологий, называли себя жертвами социальных обстоятельств и бритвами резали сиденья в метро по обе стороны океана. Собственно говоря, первыми начали мы, когда во время российских революций на улицы была выпущена наглая ненасытная толпа, которой внушили, что кроме справедливости, устанавливаемой законом, есть еще и другая справедливость – классовая, пролетарская, революционная, которая позволяет вести себя иначе и прибарахляться не за счет заработанного, а методом грабежа. Человек, живущий лучше тебя – и в этом была великая идея ленинского переворота, – подлежит не уважению, а растерзанию, и, перераспределив богатства страны, какое-то время можно пожить за счет присвоенного. Полагаю, что в какой-то степени идея пролетарской революции пришла в головы октябрьским вождям так же, как портовой девке приходит однажды мысль выйти за капитана дальнего плавания, чтобы спереть столовое серебро из кают-компании его корабля. На какое-то время хватит. В миниатюре октябрьские российские революции повторяются время от времени на разных уровнях – если не в масштабе страны, то в масштабе какого-нибудь города или даже квартиры, куда врываются вооруженные господа-товарищи, строящие из себя робингудов.

Итак, шли в Нью-Йорке корейские погромы, похожие на бывавшие у нас в годы восстаний погромы некоторых других наций. После одного из налетов тогдашний чернокожий мэр Нью-Йорка Динкинс примчался к одной из корейских лавок, взятых полицией под охрану, демонстративно купил там кочан капусты и подошел к своему смуглому избирателю, что-то вопящему из-за полицейского ограждения. «А чего они тут? – громогласно ответил на невысказанный вопрос мэра его бунтующий собрат. – Развели! Пусть катятся в свою желтозадую Корею!»

Прижимая кочан к груди, мэр сдержанно удалился.

Конечно же, я не хочу сейчас обсуждать всю сложность отношений между расовыми и социальными группами в Америке. Не все здесь однозначно и просто. Но даже на уровне внешних примет можно судить о многом. Точно так же, как в мозгах встретившегося мне черного велосипедиста, в заехавшем на московский Цветной бульвар юноше из российской обделенной глубинки сплелось множество влияний, подзуживаний и слухов. Ему уже объяснили, что в своих несчастьях виноват не он, а кто-то со стороны, что пора бы свести счеты с «сытенькой и богатой Москвой». Когда я разглядываю чужестранных жлобов, тоже припоминается что-то до муки знакомое: подожженный свиноводческий кооператив под Москвой, таксистские призывы «не возить смуглых» и лилейно-белый алкаш на Октябрьской площади, орущий, что не пойдет в услужение к буржуям, кооператорам и евреям. Ну и не ходи, никто не заставляет, – только и ты не заставляй ненавистных тебе налогоплательщиков содержать тебя, бездельника, за свой счет. Не проси, чтобы тебя, похмельного, лелеяли, как некую классовую ценность, возжелавшую стать из ничего всем!

В который уже раз меня возвращает домой чужестранная ситуация, и – до чего поучительно задуматься над ее уроками! Понять закономерности нашей беды так же необходимо, как и причины чужого успеха. Важно сопоставить уроки – свои и чужие, – усвоив их все.

По утрам я покупал нью-йоркские газеты в одном и том же киоске, и тот же молодой темнокожий нищий всегда встречал меня там. Грязный, нечесаный, мутноглазый, он взыскательно позвякивал бумажным стаканчиком от кофе, требуя мелочи. Каждое утро продавец отсыпает мне сдачу с покупки, и несколько монет непременно падает в бумажный стаканчик. «Спасибо, сэр!» – говорит мне нищий. Если ему подает чернокожий покупатель газет, нищий благодарит иначе: «Спасибо, брат!» Однажды я спросил у пакистанца, владеющего киоском: «А как обращается нищий к вам?» – «Никак, – ответил владелец. – Для него я враг и предатель. У меня есть собственное дело, значит, я продался угнетателям. Для него же быть черным и быть нищим – почти что одно и то же. Социальный статус. Комплекс жертвы. Виктимизация».

Дорогие товарищи, жертвы мирового капитализма и жидомасонства, требующие из нашей богатейшей ресурсами и людьми страны, чтобы нас в складчину кормил весь мир, покуда мы будем проклинать всех, кого еще забыли обвинить в собственных несуразностях! Это уже было. Это есть не только у нас. Даже специальное слово-определение придумано для статуса вечных жертв: «виктимизация». Я слышал это слово множество раз; «виктим» по-английски значит «жертва». «Виктимизация» – это непереводимое слово, нечто вроде привыкания к статусу вечной жертвы, требующей постоянного сочувствия, внимания и льгот.

У нас в стране это началось не сейчас, а расцвело при Ленине – Сталине. Выращенное большевиками партийное чиновничество, разрушая экономику и убивая людей, объявляло всех граждан жертвами не своими, а мирового капитализма. Если еды не было, расстреливали директоров пищевых предприятий, определенно засланных иностранцами. Если самолеты плохо летали, сажали в концлагеря вредителей-конструкторов. Почти все нынешнее столетие мы вдохновенно отстаивали свой статус жертвы, а сейчас просто переадресовались. Раньше народ, работавший все хуже и организованный все бездарнее, был объявлен жертвой мирового капитализма; отныне мы – жертвы мирового коммунизма, просящие Христа ради. Виктимизироваться непросто, но затем это становится образом жизни. Попытки выбраться из жертвенника приравниваются едва ли не к измене: ишь ты, умный какой!